Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Эротическая компенсация — не единственная. Можно сказать, что все шесть томов Собрания сочинений Сельвинского, плюс два тома его текстов, издание которых стало возможно только в Перестройку[8], - это динамическая компенсация той драмы, которую можно было бы назвать приручением океана.
«Тихоокеанские стихи»… я бы, впрочем, назвал их охотничьими: «Охота на нерпу»… «Охота на тигра»… на изюбря… опять на нерпу… опять на тигра… (хотя бы по аналогии с аналогичным циклом Багрицкого, что наводит на мысль о некоем стереотипе сознания у поэтов «Октябрьского поколения»). Но надо признать, что по эмоциональной и образной мощи эти стихи Сельвинского не имеют себе равных (недаром тридцать лет спустя его основная мелодия помогла пробиться ледокольным стихам еще одной пифии послевоенного поколения — Юнны Мориц).
Основная мелодия — охота на зверя с помощью обманной ласки. Охотник подманивает зверя, чтобы убить, но точно так же зверь подманивает другого зверя (тигр — изюбра). То есть в природе это круговой закон естественного выживания. А у человека? А у человека — это неотделимое от героики изощрение искусности: усыпить бдительность, лишить способности к сопротивлению. Коварство, переходящее в подлость, но не теряющее красоты и величия. Можно все это примирить? Нельзя, и в этом — секрет потрясающей силы стихов.
Попытка примирения — «дружба» (аналог «любви»). Свободная нерпа кусает человека. Прирученная (оглушенная ударом, а потом вылеченная и помещенная в ванной) отказывается от еды. Выпущенная в океан, вновь кусает… Подлог проваливается: человек, искренне желающий природе добра, тщетно подставляет зверю «вольер взамен океана». Но и зверь, ушедший в глубину, заворожен, заражен, навсегда отравлен соблазном: он «затоскует по моим песням, задохнется от слез щемящих — океан покажется тесным, и просторным — эмалевый ящик».
Магия смертельного взаимогипноза. Если учесть, что «океан, омывающий облако океанических окраин», неизбежно воспринимается у Сельвинского не только как метафора планетарного пристанища людей («морская волна — в артериях с тех пор, как предки мои взошли ящерами на берег»), но и как модель большевистского наступления на природу (обнять с берега «ленинский горизонт» — значит «глубже понять революцию»), если так, то надо признать, что вся ситуация отдает океанской горечью.
Возникает ощущение самообмана, тупика, гибельного соблазна, вряд ли доступное в 1932 году формулировкам на языке революции, но неуловимо подмывающее (чтобы не сказать: подмачивающее) подпочву веры. При этом вера в успех окаянной работы остается незыблемой. Опереться на «дикую природу» не удается: там бездонь. И все-таки «конструктивность» попытки опьяняет. Подсознание идет наперекос сознанию. В этом весь Сельвинский.
Вдохни ж эти строки! Живи сто лет —Ведь жизнь хороша, окаянная…Пускай этот стих на твоем столеСтоит, как стакан океана.
«Зарубежное». Еще одна попытка найти опору. Япония. Польша. Франция. Англия. Германия.
Хакодате — в том же океане, что и Камчатка. Короткий взгляд на ремесленника, мастерящего сандалии. «Японцу ничего не надо». Мгновенная отдача поэтического вычстрела: а нам — надо!
По внешней проблематике стихи, вывезенные из литераторского десанта в Европу (страна расщедрилась после Первого съезда советских писателей) — трансляция тогдашней газетной публицистики. По внутреннему драматизму — все та же очная ставка с Реальностью, и тот же ей вопрос: справится ли Мировая Революция с мировой темнотой и дикостью?
Варшава. Дремучие крестьяне сидят при лучине. А у нас что ни мужик — во! Величина!
Париж. Торговцы, рантье, обыватели. Неужели и этим ничего не надо? О, если бы в каждом таком месье проснулся былой санкюлот[9]!
Лондон. «В гранитных пятнах высится парламент, великой нации самообман». В одном окне решают судьбу Аравии, в другом — Исландии, в сотом — какого-нибудь Сиама, в сто восьмом — какой-нибудь Чили. (Заменить Англию на Америку — и можно в газеты 2000 года). В 1936-м мировой жандарм приговаривается именем природы: «Британия глядит змеиными глазами. Какая тишина… Какой могильный труд… И только вносят жизнь в своем свистящем гаме лишь русские скворцы, зимующие тут». Мысль прозрачна. Темен противоход подсознания: а что, в Штабе Мировой Революции не планируют Мировой Революции?
Наконец, Германия. Тут чистое зеркало: геометрический контур завода, графическая красота формул, железный чертеж, правота логарифмов: «не это ли нас отличает от зверя?»
Чтобы понять противоход, выделяю только одно слово:
Серебросталью с отливом сизым,В строгом безмолвье пугая рожь,Стоит идея. Конструктивизм.Гигантом шагнувший в поле чертеж.
Стало быть, Идея конструктивиста о пересоздании мироздания может воплотиться и так, и эдак? И две державы, выставившие на своих фасадах слово «социализм», — закономерно сшибаются в мировой войне?..
«Война» — ярчайший поэтический цикл, и это самое страшное из испытаний, предъявленных великой Идее темной реальностью. Поэзия подъемлет голос: «Вы слышите трубы на рубежах?»
Рубежи первоначально — там же, где и пролегали все эти двадцать лет: в мировом пространстве. Стихи пишутся с августа 1941 года непосредственно в Действующей армии, а война в стихах — сугубо планетарная; бой идет — во имя Земного Шара; против людей восстают исчадья каменного века, хищные отпрыски «сабельнозубых дикарей». Однако вот-вот прицел собьется, и на месте этих питекантропов окажутся сентиментальные пруссаки, и именно «сквозь их голубые вальсы» ударит наш «огонь».
Чей — наш? Мирового пролетариата?
В январе 1942 года во рву под Керчью Сельвинский видит трупы расстрелянных. Дети, женщины, старики. Семь тысяч тел. Он пишет потрясенное стихотворение «Я это видел». Опубликованное краснодарской газетой, оно перепечатывается в «Красной звезде» и, по данным историков, читается на всех фронтах. С этого момента война в стихах Сельвинского перемещается из сферы столкновения миров во фронтовой блокнот, где с эпизодом, почерпнутым из оперативной сводки, соседствует песня, написанная для конкретной кавдивизии («из-за леса, леса конница идет, сам Василь Иваныч Книга нас ведет»). Сказывается с детства развитый у Сельвинского вкус к разноязыкому говору толпы, способность подражать диалектам; некоторые его песни «сами» ложатся на музыку («черноглазая казачка подковала мне коня…»).
Но главное: реальность, зарывшаяся в окопы, и идея, осенявшая лирику из планетарной невесомости, соединяются наконец воедино.
Взлетел расщепленный вагон!Пожары… Беженцы босые..И снова по уши в огоньВплываем мы с тобой, Россия…
Русское по-прежнему — еще и мировое; русские «заново творят планету»; без русских нет надежды у Земли… и все-таки впервые у Сельвинского какофония истории, которую можно было передать только через дикое звукоподражание, увязывается через смысл: через единство «от декабриста в эполетах до коммуниста Октября» и через монолитность «от Колымы и до Непрядвы».
От «Колымы» нынешний читатель, несомненно, поежится; современный историк скорее поймет украшенного эполетами героя 1812 года Милорадовича, чем его убийцу Каховского, эполет не носившего… И все-таки лирика Сельвинского военных лет — это взлет его Музы, сравнимый с пиками начала 20-х, потом начала 30-х годов. Начало 40-х позволяет обрести почву и в год Победы уверенно переглянуться с Пушкиным и Блоком: присягнуть той Руси, что «задержала из Азии нахлынувших татар», и откреститься от той Скифии, что была для Европы пострашнее татар. «Нет, мы не скифы. Не пугаем шкурой. Мы пострашней, чем копьеносный бой. Мы — новая бессмертная культура мильонов, осознавших гений свой».
Бессмертная культура мильонов — признак нового морока: к началу 50-х ситуация в очередной раз осложняется. Но огонь войны, выплавивший строки лучших стихов, долго отдается теплом души.
Но если где какая силаГрозя,бряцаяи трубя,Моя теплынь, моя Россия,Протянет когти на тебя…
— ясно, что слово, пронизывающее строки подлинным чувством, — теплынь. (Между прочим, насчет «урода» сказано именно в этом стихотворении; и понятно, что урода Россия способна пригреть. Только вот когти в тот раз протянулись не извне, а от своего же вождя… но это уже специфика России).
Вот эволюция русской темы в послевоенной лирике Сельвинского: в ней начинают копиться заряды отрицательных определений. Россия — «НЕ только шлях, где дремлют скифские курганы»; НЕ поля, в которых конопля «вкруг дуба ходит в полусне»[10]… Есть даже такой гипнотический пассаж: «Но если был бы я рожден не у реки, а за рекой — ужель душою пригвожден я был бы к родине другой?»[11].