Георгий Адамович - Литературные беседы. Книга первая ("Звено": 1923-1926)
Писатели, которые непременно хотят отразить нашу эпоху, как бы ни восхищались они ее величьем и «космическим размахом», делают неожиданное для себя дело. Когда они пишут о славе, о героизме или «коллективном трепете масс», ничего не получается, кроме очевидной, несомненной, официальной фальши. Когда же они не размалевывают своего полотна по условному трафарету, мы видим нечто крайне печальное. «Мировая чепуха» – по Блоку – правит миром. Она обещает счастие лет через двести-триста – блажен, кто верует! Но пока что в мире искалечено все, что можно было искалечить. Таковы выводы и нравоучения современной русской литературы.
М. Зощенко напечатал в московском альманахе «Ковш» повесть «О чем пел соловей».
Если бы не было повести об Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче, произведение Зощенко могло бы вызвать долгие размышления. Но с первых его страниц ясно, что ничего, кроме того, что сказал Гоголь и что за ним с ослабленной страстью, с ослабленной грустью повторило столько писателей, Зощенко не сказать. Его повесть лишь новая вариация на тему: в жизни нет ни смысла, ни порядка.
Жили-были в советское время, в глухом провинциальном городишке девица Рундукова и гражданин Былинкин. Рундукова сдавала Былинкину комнату. Увидев как-то Лизочку Рундукову, когда она утром, немытая и нечесаная, занималась по хозяйству, Былинкин без памяти в нее влюбился. Лизочка ответила ему взаимностью. Казалось бы, все к лучшему. Нет, все к худшему, — и из-за чего! Из-за комода. Влюбленные устраивали свое будущее «гнездышко». Для белья нужен комод. У старуха Рундуковой отличный комод, но она отдать его наотрез отказалась. Пятьдесят пять лет стоит комод на одном и том же месте, и вдруг отдать! Легко сказать! Былинкин обозвал старуху чертовой матерью, Лизочка вспылила и наговорила жениху дерзостей. Счастье навеки расстроилось.
«Скучно жить на свете, господа!»
Повесть написана крайне витиевато. Как и Гоголь, Зощенко чувствовал, что его история, по существу, слишком глупа, он приправил ее иронией, размышлениями, замечаниями в «сторону». Он очень хорошо сделал это, как немногие из его литературных сверстников могли бы сделать. Я говорю не о внешнем мастерстве или технике, а о соответствии стиля замыслу. «Смех сквозь слезы» еще прозвучал в нашей литературе.
2.В советских изданиях нередко появляются теперь стихи К. Вагинова. Печатаются они почти всегда на последних страницах журналов, как некий балласт. Впереди Тихонов, Пастернак, Маяковский, Есенин. Где-нибудь на странице восемьдесят седьмой — Вагинов. Здешним читателям имя его почти неизвестно.
Не думаю, чтобы Вагинов когда-нибудь стал знаменитым. У него нет ни воли, ни силы, ни настойчивости. Однако его стихи, своеобразные в высшей степени, должны все-таки найти в мире какой-то ответ или отзвук.
Вагинов в 1920 или 21 году был слушателем Гумилева в его поэтической студии. Гумилев относился к нему дружелюбно, но чуть-чуть насмешливо. Надежд он с ним не связывал. Вся «идеология» Гумилёва все то, что он считал поэзией и искусством, было в слишком явном противоречии с душой Вагинова. Но у Гумилёва было непогрешимое поэтическое чутье. Он не сочувствовал Вагинову, но он всегда выделял его из числа остальных своих слушателей, как отделяют поэта от ремесленников.
В стихах Вагинова нет ничего похожего на обычную речь. Логика отсутствует совершенно. Сцепление образов и слов произвольно, а если и подчинено каким-нибудь законам, то только звуковым, – смутным и сбивчивым. Его поэтическая фраза прозаически представляет собой фразу вполне бессмысленную.
Первое стихотворение Вагинова удивляет и, пожалуй, раздражает. Прислушиваясь, начинаешь различать в этом бреду мелодию, ни на что другое не похожую. Это дребезжащая, прерывистая мелодия, слабая, но с отзвуками таинственной, «вечной» музыки, тональности Лермонтова или Жуковского, — той, которая и не снилась Тихонову и его братьям.
В современной русской поэзии Вагинов одинок.
Но вот что удивительно: Вагинов, мало развитой, мало сведущий человек, перекликается с последней и далеко не незначительной французской поэтической школой, с сюрреализмом. Стихи некоторых сюрреалистов — Поля Элюара, например, — кажутся переводом Вагинова. Сюрреалисты суше Вагинова, у них нет его расплывчатости в стиле, его округленности в ритме. Но основа та же. И, вероятно, связь не случайна, а лишний раз доказывает, что «идеи носятся в воздухе». Кажется, мир пресыщен логикой, светом и разумом. Кажется, недавней вспышке нового «классицизма» суждено скоро померкнуть.
<«МИТИНА ЛЮБОВЬ» И.БУНИНА>
«Митина любовь» вышла отдельным изданием, вместе с другими, более короткими, рассказами.
Я читал повесть Бунина недавно. Мне казалось, что я хорошо знаю ее. Но раскрыв книгу, я, как и в первый раз, не мог от нее оторваться. Повесть очаровывает и «пронзает».
Прочтя «Митину любовь» впервые, я недоумевал. Как мог Бунин эту вещь написать? Слишком непохожа она на его другие вещи. Теперь, читая короткие рассказы, напечатанные вместе с «Митиной любовью», я еще более недоумевал. Какое противоречие между этими вещами, какая пропасть. И вдруг, смутно, неясно представилось мне, что «Митина любовь» есть «ключ» к Бунину, несмотря на кажущуюся свою неожиданность. Об этом я и хочу рассказать.
Что удивляет в «Митиной любви»? Прежде всего, тон ее, напряженный, взвинченный, приподнятый, тревожный, очень, «городской». И вместе с этим, вообще чуждым Бунину, тоном в повести, несомненно, есть сочувствие к герою, к жертве, к Мите, даже любовь к нему.
Перечитывая все, написанное Буниным прежде, понимаешь, что это на редкость пристрастный художник. Мир делится для него надвое, и только одну половину мира он признает и любит. Деление произведено не по моральным, эстетическим и уж, конечно, не по политическим признакам. Нет, это все признаки ничтожные и пустые, слишком грубые и точные. Мир разделен на светлое, простое, доброе, здоровое, бодрое, громкое, с одной стороны, и темное, молчаливое, сложное, лживое, с другой. Давно кто-то сказал: «Бог задумал мир в простоте, все смущающее пришло от дьявола». Кажется, Бунин мог бы повторить эти слова. Он любит только Божию — в этом смысле — часть мира, и среди людей только божиих, а не дьяволовых подданных. Об этом можно было бы исписать многие страницы. Я принужден ограничиться только намеком.
Этот основной, упрощенно-здоровый оттенок бунинского творчества сделал его одиноким в современной литературе. Особенно же в современной поэзии. Не случайно он, единственный из всех, остался совершенно чужд символизму, не поддался зазываниям декадентских сирен. В этом прелесть его поэзии, и в этом же все-таки ее порок. Его поэзия не прошла какого-то испытания, она только обошла его. Но то, что Бунин никогда, ни на минуту не был декадентом, доказывает его высокую сознательность, его художественную честность. Искренним, честным, сознательным соратником Брюсова Бунин, конечно, быть не мог. Декадентство и символизм были ему глубоко чужды, враждебны, непонятны. Перечеркнуть декадентство, т. е. все то, что в поэзии пошло от Бодлера и что в России вдруг вспыхнуло в 90-х годах, нельзя. Но думается, что Бодлер и все его внуки и правнуки в поэзии были все-таки усложнением мира, торжеством «умышленности», началом разрыва духа и плоти, и – в далеких, но неизбежных перспективах – началом конца. «Бог задумал мир в простоте». Бунин ругательски ругал символистов, глумился над ними. Но в глубине сознания он, вероятно, чувствовал, какая в декадентстве скрыта отрава. Толстой едва ли чувствовал это, несмотря на всю свою прозорливость, — другой возраст, другой круг мыслей! Толстой хохотал над Бодлером от души, с убеждением. Но Бунин должен был понять, что в поэзии, в области чистого духа, есть соблазн не ограничиться одной только простотой, здоровьем, жизненной силой, а уйти в «умышленность», оторваться от всякой естественности, перестать ценить ее и, пусть ценой конечной гибели, купить какое-то неслыханное утончение, создать «новый мир под небом новым». Бунин отвернулся от соблазна. Отблеска «нового неба», который есть в стихах даже раскаявшихся декадентов, у него нет. Был Майков, Ал. Толстой, после них явился поэт Бунин. Никакой пропасти между ними как будто и не лежит.
Прочтите восьмистишие Бунина «Поэтесса».
Сколько злобы и насмешки в описании «декадентки»:
Большая муфта, бледная щека,Прижатая к ней томно и любовно,Узлом колени, узкая рука—Нервна, притворна и бескровна.Все принца ждет, которого все нет,Глядит с мольбою, горестно и смутно…
Но ведь этой «смутной и горестной» поэтессой могла бы быть и Анна Ахматова! Бунин, конечно, понимает это. Но ему нет дела до эстетики, он осуждает мир, которым живет «поэтесса»: ее печаль, ее предчувствия, неисцелимую скуку, ее «выверт», как бы не видя всего того, что за этим вывертом стоит, — в плане общеисторическом или общекультурном.