Жоржи Амаду - Каботажное плавание
Обед наш подходит к концу, незаметно усидели бутылку благородного «Корво». Эрнесто, как человек объективный, не оспаривает превосходства вин итальянских над аргентинскими.
— Matilde y yo les esperamos, a vos, Zelia, a vos, Jorge, en nuestra casa, en vuestra casa de Santos Lugares97, — произносит он на прощанье, употребив местоимение «vos», что для аргентинца больше, чем простое «ты», и означает особую близость, приязнь, нежность.
В число тех, кого я люблю всем сердцем, кто иногда снится мне по ночам, чью смерть я не устаю оплакивать, входят собаки и кошки, попугай, птичка софре.
Чету мопсов я вывез из Англии: оба носили чрезвычайно длинные и сложные имена, указывавшие на то, что в жилах этих собачек течет по-настоящему благородная, голубая кровь аристократов в пятнадцатом поколении. Но кобелька я перекрестил в Мистера Пиквика, отдавая дань уважения Диккенсу, а сучку назвал Капиту (в память одной из героинь славного романиста Машадо де Ассиза), хотя она не в пример тезке отличалась поразительной верностью своему супругу, да и глаза у нее были не миндалевидные, а, как и положено мопсу, вытаращенные и круглые.
На протяжении девятнадцати лет Пиквик и Капиту следовали за мной как тень, не отходили ни на шаг, лежали у моих ног, если я был дома, рвясь за мною следом, если я выходил, и умирая от истинно собачьей тоски, если мы с Зелией уезжали за границу. Как ни пытались мы скрыть от них наши сборы и приготовления, они не давали себя обмануть, задолго предчувствуя разлуку и впадая в глубокую печаль. Домашние рассказывали, что уже за несколько дней до нашего возвращения супруги вдруг отрешались от черной меланхолии, принимались играть и веселиться, безошибочно предчувствуя, что мы скоро приедем. Где еще найдешь таких верных, таких преданных друзей?
Художник Карибе, обладатель вывезенной из Моравии легкомысленной красавицы овчарки, жестоко страдал от зависти и всячески старался очернить моих англосаксов. Иллюстрируя «Историю любви Полосатого Кота и сеньориты Ласточки», он изобразил не мопсов, а каких-то монстров, нечто среднее между летучей мышью и телефонным аппаратом, свою же проститутку сделал голубоглазой принцессой. Зависть застит взор и портит нрав.
Капиту, столько лет прожив в Бразилии, потеряла британскую сдержанность и покачивала бедрами на ходу, как истая баиянка. Пиквик, переживший супругу на несколько месяцев, до конца дней своих и при любых обстоятельствах сохранял флегматичную надменность лорда. У него было многочисленное потомство — дети и внуки его стяжали себе славу и золотые медали чемпионов породы. Ослепший и оглохший от старости, он благодарно вилял обрубком хвоста, когда я почесывал его за ухом, и до смертного часа сохранил прекрасный аппетит, неизменно пуская слюни, когда приближался к своей миске, — потому я не внял добрым советам и не дал усыпить его. Он умер своей смертью, когда мы с Зелией были в отъезде. Долго еще мне чудилось, что Пик скребет когтями мою ногу, просясь на колени, и слышалось похрапывание Капиту…
В доме у нас, указуя на вкус хозяев, нежно привязанных к этим загадочным тварям, всегда жило несколько кошек. Одну — даму необузданного темперамента и непокорного нрава, помесь перса с сиамкой, — звали Саша. Она начала шляться по крышам в весьма нежном возрасте, когда же неизбежное случилось и пробил час произвести потомство, вспрыгнула на наше супружеское ложе, прямо на живот доне Зелии, и никакими силами согнать ее не удавалось. Пришлось подстелить клеенку и газеты, и Саша родила на животе у моей супруги восьмерых котят.
Она вообще питала к Зелии страсть пламенную и ревнивую: ходила за ней неотступно, что свойственно скорее собакам, а та любила брать ее на руки и подолгу беседовать с нею, задавая нескромные вопросы о Сашиных кавалерах, оравой толпившихся у дверей. Саша отвечала мелодичным, разного тона, мяуканьем — Зелия, судя по всему, сносно владеет кошачьим языком. Сашин отец, гигантский перс, носил имя Дона Флор, ибо по родословной значился кошкой. Когда же выяснилось, что это не кошка, а совсем, совсем наоборот, наш садовник Зука стал называть его Дон Флором. Нетрудно догадаться, что его сиамку-жену звали Габриэла, а первого ее мужа — Насиб.
Он был одним из самых верных моих друзей и предан был не меньше, чем Саша — Зелии, и проводил со мной все время, что отведено у него было для двуногих. Видя, что я сижу на веранде нашего дома в Рио-Вермельо и стучу на машинке, Насиб неизменно взлетал на шаткий столик и укладывался на груду отпечатанных листков, тихо мурлыча и полагая, очевидно, что помогает мне творить. Если звонил телефон и я вставал из-за стола, Насиб приоткрывал глаза и ждал, когда я вернусь, а не дождавшись, шел на поиски, понимая, что с творчеством на время покончено. Погиб он, подавившись рыбьей костью. Кормили его до отвала, но он не мог отказать себе в удовольствии пошарить по мусорным свалкам, что и привело однажды к такому вот печальному финалу.
А Саша прожила около двадцати лет: для кошки это — возраст Мафусаила, и всегда была окружена свитой поклонников, с которыми обращалась весьма сурово, ибо нравом отличалась, повторяю, крутым, чтобы не сказать бешеным. Однажды мы привезли из Англии кота и кошку с острова Мэн, передвигающихся скачками, как кролики. Саша мрачно наблюдала, как мы возимся с чужестранцами, расточая им ласки и заботы, а потом, ополоумев от ревности, бросилась на англичанина, которого беспечная Зелия опустила наземь, и в один миг перебила ему спинной хребет. Потом взглянула на остолбеневшую хозяйку, громко мяукнула и взвилась по столбу на крышу. Не прошло и суток, как за первым убийством последовало второе. Я всерьез опасался, что она, ревнуя к Зелии, когда-нибудь кинется и на меня, но Саша, судя по тому, что этого не случилось, кое-какие права за мной все же признавала.
Были у нас и две ручные цапли, приходившие на зов, и здоровенная жаба-каруру, жившая в саду и являвшаяся на веранду в гости. Когда Зелия гладила ее по спинке, она раздувалась, вдвое увеличиваясь в размерах. Была и глуповатая, но добрая боксериха Вентания, обожавшая спать в гостиной, что ей в видах сохранения чистоты и порядка было строго-настрого запрещено. Вентания все равно проникала в запретную зону и пряталась на диване у меня за спиной. Когда мы надолго уехали в Европу, она затосковала, стала отказываться от еды и вскоре умерла, не вынеся разлуки.
Были и два руанских селезня, звавшиеся Братья Карамазовы и отличавшиеся, помимо красоты, редкостной похотливостью: они все время пытались овладеть местными гусынями, которые были гораздо крупнее французских волокит. Братья-разбойники, завидев жертву, налетали на нее, зажимали, и покуда один держал, второй делал свое черное дело. Почему-то мой селезень всегда оказывался проворнее и успевал раньше, что приводило Зелию в бешенство.
Наш друг Уго дель Карриль, отправляясь в путешествие, оставил нам — мы тогда жили в Рио — прелестную, совсем ручную и безумно дорогую птичку софре. Она не признавала клеток, сидела у меня на пальце, на лбу у Пабло Неруды, щипала за руку Симону де Бовуар, подпевала Жоану Жилберто. Иногда вылетала через открытое окно и подолгу порхала над пляжем Копакабаны, но неизменно возвращалась. Приехав, Уго прислал за нею и получил отказ: мы уже так привыкли к софре, что жизни без нее не представляли. Я, сделав скорбное лицо, наврал, что она улетела, и потом увез ее с собой в Баию, где она, насвистывая босанову, прожила еще лет двадцать.
А красно-зелено-золотой попугай по имени Флоро был со мной еще дольше. Он, конечно, был самкой, если судить по тому, как глубоко, страстно, ревниво он — она? — меня любил и какую лютую злобу вызывали у нее — у попугая? — милые девицы, приходившие скрасить мое одиночество и согреть мою холостяцкую постель. Когда же Зелия переехала ко мне на авениду Сан-Жоан, неистовая Флоро преследовала ее по всей квартире, норовя клюнуть побольней, а в перспективе — изгнать из нашего дома навсегда. Походка у попугая была вразвалочку, как у подгулявшего боцмана, но двигался он стремительно, и Зелия в страхе забиралась на стулья. В конце концов он смилостивился и смирился с ее присутствием, но никогда не позволял Зелии фамильярничать, тогда как я мог делать с ним — с нею? — все что угодно. Я брал Флоро в руки, совал его голову себе в рот, гладил и почесывал брюшко в поисках несуществующих блох — он все сносил. В клетку он уходил только на ночлег, а весь день без устали носился по квартире или перепархивал с пальца на палец.
Попугай вообще — национальная бразильская птица, персонаж бесчисленных сказок и легенд, мудрец и озорник. У меня перебывали и амазонская парочка Титио и Тития, и красавец из штата Маракана, болтавший без умолку, но Флоро был и остался самым любимым. Он попал ко мне из дома терпимости, и этим, надо полагать, объясняется его ревнивая нежность.
…Полковник Жоан Амаду, приехавший со своей фазенды, прогуливался в «квартале красных фонарей» и вдруг услышал, как сидящий в клетке попугай гнусаво и пронзительно отпускает забористые многоэтажные ругательства, распевает совершенно непристойные песенки и рекламирует «фирменные блюда» заведения — вроде таких, например: «Тер-р-реза станет р-раком! Р-раком!» Полковник пришел в восторг, решив, что лучшего подарка для Жоржи не придумать, и спросил, сколько стоит чудесная птица. Мадам сообщила, что всего золота мира не хватит, чтобы купить попугая, но при виде пятисотенной мнение свое переменила, сказав: «Еще одну такую же — и можете забирать бедняжку». — «Как его зовут?» — осведомился мой отец и услышал, что имен у него множество — Шестьдесят Девять, Минет, Стальной Зад — словом, девицы-бесстыдницы изощрялись как могли.