Журнал современник - Журнал Наш Современник 2008 #10
2
Пришла Зина со свертком под мышкой. Остренький носик, вострые васильковые глазенки с неискоренимой безунывностью во взгляде, на голове — шерстяной плат кулем, на узких плечах — розовая куртка кулем, ножонки рогатиной, воткнутые в красные сапожонки. Всё худенькое тельце выглядит редькой хвостом вверх.
Говорит: "Мужик в Гаврино потерялся. Пошёл за пайком в Туму и потерялся. Яврей, но ничего дурного про него не скажу. Заблудился и никто не ищет. Впервые у нас так, что человек потерялся, а его не ищут. За бутылку водки кабыть и убили. Нынче человек, что муха… "
Я только что включил телевизор, по экрану помчались попцовские мерины, выгибая шеи, безумно выворачивая луковицы глаз. Зина посмотрела из-за моего плеча на скачущую тройку и сказала весомо:
"Взялись пустые люди страной управлять, а сами лошадей запрячь не умеют. Далеко ли на таких конех поскочут без дуги, оглобель и хомута — людям на по-смех".
"А мне сдаётся, что с умыслом картинка. Дескать, не запряжена пока Россия, но скоро сунут в пасть удила и поставят в стойло под ярмо".
"Безрадостная жизнь. Одни охи да вздохи. Пехаем дни-то скорее от себя, а они ведь не ворачиваются назад. Прожил — и всё. Будто другую жизнь ждём, -
говорит соседка, разворачивая свёрток. — А тут человек заблудился — и не спохватились. Прежде бы самолёт вызвали. Народ побежал бы искать. Вот было, ребёнок четырёх лет в Уречном заблудился. Бабушка в лес ушла, он проснулся — нету бабушки. Открыл окно и пошёл. Шёл, шёл и заблудился. Так его всема искали. Военные прилетели на вертолёте, искали. А ты говоришь, плохо жили. А ребёнок шёл-шёл и уснул. В норку под кустышек заполз — и уснул. А комара тучи… Июль ведь. Его как нашли, спрашивают: "Комар кусал?" — "Нет, не кусал". Ведь четыре годочка, малец совсем. Бог пас детскую душку… А ты говоришь".
Я не возражал, я молчал, тупо смотрел на экран, где разыгрывался шабаш, словно бы все ведьмы и бесы с Лысой горы слетелись за кремлёвские стены. Хари, Боже мой, какие хари и рожи. Гайдар похож на целлулоидную куклу, которой мальчишки-прохвосты оторвали ноги. Какая-то чахоточного вида актриска с хищной фамилией визжит так, будто ей без наркоза прямо на студии демократы делают кесарево сечение. Оскоцкий дрожит так, что за двести вёрст слышно, как стучат его подагрические кости. (Во время путча вот так же трясся Янаев.) И все визжат, шамкают, шипят, умоляют, грозят, требуют: убей их, убей! (это приказывают премьеру вести народ на скотобойню). Черномырдин, заменяя собою пьяного президента, репетирует грядущую роль диктатора иль пытается выглядеть диктатором, но у него лицо шахтёра, плохо помытое перед выступлением. Значит, и в Кремле туго с мылом и пемзой. Однажды промелькнул Ельцин со своей кривой ухмылкой и тут же исчез.
По Дому правительства прямой наводкой бьют танки, стреляют мерно, равнодушно, как на учениях по казённым фанерным мишеням. Летит бетонная пыль, брызгают стёкла, выметывается из окон пламя до горних высот, застилая собою всю Москву, клубится чёрный дым, души умерших и убитых взмывают в небеса, где Господь принимает их в рай. Жена плачет, у меня всё опустело в груди, будто вынули сердце, а там сквозняк. Сквозь едкую пелену на глазах вглядываюсь в мерцающий зрак сладострастного левиафана, в стеклянной глубине которого суетятся гогочущие кувшинные рыла; какая-то девица, передавая о русской трагедии в мёртвую уже Америку, обмякла вдруг по-бабьи, оплыла лицом и завопила в эфире перехваченным от ужаса голосом: "Господи!… Убитых уже пятьсот человек!… "
Что для пещерной страны пятьсот душ? Это ли диковинка? Давно ли вся Америка, сидя у экранов, чавкая сникерсами, ликовала, когда точные ракеты сжигали в Ираке тысячи детей, рукоплескала содомитскому зрелищу, визжала от восторга, гордясь своей великой непобедимой страной. Попустил же Господь — и пещерным людям вместо дубины вдруг достались атом и лазер. Кто-то спасёт заблудших?
Густой липкий туман лжи перетек океан и Европу, окутал русскую землю; от него не спрятаться даже в затаенной лесной избе. И сколько нынче неприкаянных, отравленных, заблудившихся и вовсе сбившихся с пути. Русские, убивая братьев своих, помогают мировому Мамоне хранить и приумножать награбленные сокровища Золотой горы. Мировой меняла и процентщик плотно усаживался на русскую шею.
Соседка притулилась за моей спиною, бормочет:
— Смотрела в телевизею, трясло всю, как в народ-то стреляли… Убивцы. Я за себя-то не страдаю, я за народ страдаю. У меня корова есть, я проживу… Дуся, сшей мне смертное… Знать, пришло время всем на кладбище убираться. -Старушка заплакала. Я оглянулся. Сзади топчется, уже крепко побитая годами; простенькое лицо, давно ли ещё миловидное и светлое, сейчас обстрогалось, собралось в морщиноватую грудку, сивые прядки по-над ушами выбиваются из-под платка. Всхлипнула, слёзы скорые, мелкие тут же просохли, как утренняя роса. -Ельцин, топором тёсаный, огоряй и пьяница, натворит делов, загонит народ в пропасть, а сам в ямку кувырк. С кого тада спросить?
Зина поманила мою жену в кухню, но дверь притворила не плотно. Я невольно убрал в телевизоре звук, навострил слух.
— Дуся, перешей мне смертное… Этот штапель-то с пятьдесят второго года лежал, дожидался… Сам принёс с заработков.
— Поди сгнил уже, — сомневается жена.
— Может, и сгнил, — легко соглашается старая. — Закопают, а там-то не работать.
— Говорят, как в гроб положат, в том и перед Господом встанет человек.
— Всё перегниет. Земля своё возьмет. Раньше и в лапоточках в гроб клали, онучки новые. Мать-то мне говорит: "Возьми, Зина, моё шёлковое". А я ей: "Не надо мне твоего стеклянного барахла. Только в нём и лежать в земле".
Разговор идёт деловитый, спокойный, и как-то странно сопрягается он с беззвучными взрывами, черной копотью пожара, хмурыми набыченными лицами омоновцев, берущих Дом правительства в тугую осаду. Сколько в горящем здании уже погибло людей, кому никогда не понадобится смертного платья, домовинки, жальника, никто не бросит на крышку гроба прощальной горстки родимой земли, вглядываясь с горестным изумлением в ямку, куда навсегда исчезает родной человечек с родными чертами лица, привычками, своей историей жизни и преданием рода.
— А чем тебе старое не нравится? — спрашивает жена.
— На том-то свете скажут, это что за попугало идёт? Больно широко. Как шили платье, было впору, а сейчас склячилась, как баба-яга с помелом. Давай сделаем вытачки…
— Сейчас никто никакие вытачки не шьёт. Не модно…
— Тогда ушей по бочкам. Там маненько и там маненько…
— Ничего не широко. Может, поясок?
— С пояском не шьют, — отказывается Зина. — Там не подпоясываются… А материальчик симпатичный, мне нравится. Куды хошь, летом как хорошо носить, скромный такой и цвет хороший. — Зину берут сомнения. Она вроде и к смерти готовится, но старуха с косою ещё где-то так далеко, что не слышно её дыхания, и потому пока не верится в её неизбежный приход. Зина обминает штапель в ладонях, ей нравится, наверное, как податливо, шелковисто ластится материя, прилипает к потрескавшейся коже, в трещины которой навсегда въелась родная земля. Бабене, несмотря на возраст, хочется покрасоваться перед товарками в обнове, женское ещё не потухло в груди, теребит сердце, позывает к веселью и коротенькой радости. Дуся улавливает колебания соседки:
— Вот и носи, Зина. Ещё сошьешь.
— Ага, выносишь, а потом не укупишь.
— Скажи детям, купят ситечку четыре метра по сорок рублей. Всего сто шестьдесят рублей. Не разорятся, поди…
Зина засобиралась домой. Я приглашаю за стол пить чай, соседка заотказы-валась наотрез:
— Нет, какой нынче чай? Ой, Вова, жизнь хренова. Нынче вся жизнь в навоз… Зина надернула галоши, живо зашаркала через двор. Я вышел следом, сквозь розвесь хмеля с чувством тоски и сердечной надсады провожал взглядом соседку, будто нам никогда не увидеться. Зина остановилась за калиткой, из-под ладони вглядываясь в широкий распах улицы, пронзительно жёлтый от солнца и увядшей травы, сквозь которую пробивались песчаные плешины, и упорно высматривала товарку, с кем можно бы завести беседу. И вдруг как закричит мне: "Володя, ступай-ко сюда! Однако к тебе гости!" Зина, откляча зад, подслеповато вглядывается в верхний конец улицы, куда слепяще западает солнце, окрашивая деревню в розовое и голубое.
Нелепо улыбаясь, я вышел со двора, принимая возглас старухи за шутку.
— Да будет тебе… Откуда гости… С какой сырости. Никто не обещивался.
— А ты глянь, — не отступала соседка… — Это к тебе. Из Белого дома бегут. Я всмотрелся в сторону леса, откуда выныривала в деревню песчаная дорога.
И верно, с той стороны середкой улицы бойко шли чужаки. Люди приблизились, поднялись на взгорок, до них уже рукой достать, а я всё не мог признать их. Шли трое незнакомцев, как бы припорошенные голубым сиянием, головами в самое небо. В середине высокий мужик в плаще с папкой письмоводителя под мышкой, одесную будто катился приземистый круглый человек, третий, в ярко-красном свитере, косолапил, загребая песок, и радостно гоготал, вздымая над головою руки. Многое случалось со мною в жизни, но это событие до сей поры я отношу к самым необыкновенным. Я поспешил навстречу, уже признавая родных людей, но не веря чуду. Господи, ну откуда могли взяться они на краю света… Ведь только что видел я на экране лохматые копны чёрного дыма, танки, чутьисто принюхивающиеся к жертвам тупыми рылами, убитых возле баррикады, ужасный вид притихшей обворованной Москвы, и вот друзья, как бы в особой машине времени, преодолев пространства, вдруг выткались в лесном глухом углу.