Веслав Гурницкий - Песочные часы
CXLIV. В двухстах метрах от банка пролегала незаметная узкая улица, угол которой был наполовину прикрыт раскидистой листвою баньяна. Я машинально повернул туда, и через минуту пришлось зажмурить глаза.
По обеим сторонам тянулись ювелирные мастерские и лавки торговцев серебром, без дверей и витрин, как принято в Азии, зиявшие широкими ямами темных помещений. Их было около сорока, одна подле другой. У стен валялись сорванные и поломанные вывески. Когда-то здесь продавали богатым туристам знаменитые серебряные изделия работы кхмерских мастеров, неизменно красивые, почти не стилизованные, тщательно отделанные вручную посредством той техники, которой восхищались столетия назад.
Улица буквально засыпана серебром. Мостовая и тротуары покрыты тысячами, может, даже десятками тысяч ваз и тарелок, различных чаш и сосудов. Кованые подсвечники, богато оплетенные орнаментом, литые фигурки задумчивых слонов и львов, полированные лбы кхмерских демонов, которые развешивались в домах побогаче в качестве то ли амулета, то ли украшения. Тяжелые рулоны тонкого листового серебра высочайшей пробы, палочки серебряного припоя, мотки серебряной проволоки, серебряные уши, серебряные ноги, серебряные крышки и подставки. И опять сваленные беспорядочной грудой, раздавленные и помятые чаши, кубки и потиры.
Куда ни глянь — ничего, кроме серебра. Его мягкий темно-серый блеск торжественно освещал улицу, сглаживая тьму опустелых лавок. Передо мной валялось примерно пять, а может, и семь тонн серебра, правда, не самой высокой пробы, но все-таки серебра, которое в Азии было временами даже более редким, чем золото.
Я пошел вдоль мостовой. Хруст помятого металла оглушал, временами переходил в напев, повторяемый эхом, подобный нежному звону небольшого церковного колокола.
CXLV. Вход во дворец бывшего французского губернатора Камбоджи забит досками. Но достаточно было сдвинуть их наспех приколоченные концы, чтобы проникнуть внутрь дворца.
Я оказался в просторном сводчатом вестибюле, к которому, надо полагать, подъезжали когда-то экипажи. Здесь было чуть прохладней и почти темно; в воздухе носился запах гари и затхлой пыли. С минуту глаза осваивались с туманным полумраком помещения.
Посреди вестибюля высилась куча пепла и обгоревших бумаг примерно в метр высотою и по площади квадрат четыре на четыре метра. По краям виднелись пепельные гармошки сожженных книг, позолоченные корешки которых слабо просвечивали сквозь черноту обуглившегося дерева. Как видно, бумаги горели слишком медленно, и приходилось подбрасывать в огонь ножки антикварных кресел; кончиком ботинка я слегка разгреб пепел: из груды выглянули какой-то старый пергамент с надписью на кхмерском языке, затем погнутая застежка от молитвенника или атласа, а потом не догоревший до конца свиток каких-то документов.
Я осторожно вытянул верхнюю часть пожелтевшего листа. Это была старая рифленая бумага в линейку, с хорошо различимыми водяными знаками. С левой стороны шла надпись, сделанная теми мягкими, словно шелк, чернилами из чернильного орешка, сепиевый цвет которых можно было распознать с первого взгляда: «Le Gouverneur». Справа дата: 18 августа 1868 года. Дальше шел рукописный текст, который невозможно было прочитать, потому что огонь уничтожил как раз нижнюю часть первой строки и все последующие.
С этими документами не ознакомится уже ни один историк: ни кхмерский, ни французский, ни какой-либо другой. Во дворце сожгли все архивы, библиотеку и, по-видимому, зал старых гравюр, потому что в остатках костра местами виднелись их обгоревшие клочки, а у входа лежал помятый офорт с изображением пастушеской идиллии в Лотарингии.
Я поднялся по лестнице немного выше, все время спотыкаясь о предметы, которые в темноте нельзя было даже приблизительно опознать. Через щели в жалюзи пробивались яркие солнечные лучи. В приемном зале я увидел разбросанные матрацы, котелки, ножны от штыков, ржавые автоматные диски. Под окнами стоял ящик с китайскими патронами, на котором отчетливо виднелась черная цифра — 800. Как видно, в этом дворце размещался взвод истребителей книг.
Был когда-то такой фантастический роман — «451° по Фаренгейту». Его автор — Рэй Бредбери[62]. Он появился в польском переводе лет двадцать тому назад и был весьма популярен. Действие происходит в неопределенном будущем, в некоем государстве, где было решено превратить телевидение в главное средство управления человеческим мышлением и приказано уничтожить все книги. Специальные отряды преданных правительству солдат долгое время занимались охотой за книгами, журналами и всем, что имело отношение к печатному делу. Жгли даже чистую бумагу. При температуре 451 градус по Фаренгейту бумага обугливается.
Как видно, в области фантастики нет вымыслов настолько неправдоподобных, чтобы они позже не сделались реальностью.
CXLVI. Ровно в двенадцать на аэродром Почентонг прибыл премьер-министр СРВ Фам Ван Донг. В этом городе-призраке каждая деталь торжественного церемониала приобретала особое значение.
Рота почетного караула насчитывала восемьдесят два молоденьких солдата кампучийской армии в новеньких, с иголочки, мундирах и таких же головных уборах китайского покроя. Их руки в безупречно белых перчатках сжимали новенькие автоматы китайского производства, наверняка только что со склада.
К самолету «Як-40», на котором прилетел вьетнамский премьер, протянули красный ковер. У трапа стояло все руководство ЕНФСК в черных костюмах, белых рубашках и одинаковых галстуках жемчужного цвета. На этом фоне выделялась яркая узорчатая юбка нашей знакомой доктора Чей Каньня.
Командир роты почетного караула, в мундире без знаков различия, зато с белоснежным поясом, салютует высокому гостю саблей. Какое-то время он возится с портупеей и рукоятью, потом молниеносным движением выхватывает клинок и с полминуты держит его перед собой, не произнося ни слова.
Премьер-министр Фам Ван Донг молча идет вдоль фронта почетного караула. Солнце печет немилосердно, будто вся его энергия устремлена на этот пустой, погруженный в молчание аэродром. Под безоблачным небом носятся птицы в ярком оперении, стайками усаживаются на антенну и стабилизаторы самолета, порхают прямо над головами. Их щебет — это единственный звук, нарушающий мертвую полуденную тишину.
Премьер дошел до конца строя и остановился. Тогда грянул оркестр, скрытый за шеренгами солдат. Эту мелодию я запомнил на всю оставшуюся жизнь. Из инструментов, которым я не подберу даже приблизительных названий — что-то вроде дудок, однострунных скрипок, четырехствольных флейт, гонгов, челест, гармоник, — обрушился ливень звуков, таких беспредельно печальных, что озноб шел по коже. Этот хорал или траурный плач звучал как вопль отчаяния и смертельного ужаса; сквозь нестройные причитания пробивался раздирающий душу мотив из нескольких нот, почти соответствовавший европейской гамме. Его выводили солдаты на своих флейтах или дудках, вторя монотонному уханью тамбуринов и стонам гонгов. Так прозвучали бы трубы, призывающие на Страшный суд, траурный псалом по всему человечеству, гимн «Dies irae»[63], возглашаемый на пепелищах атомной войны.
Никто не мог объяснить, что это за мелодия. Может быть, оркестр играл какой-нибудь старый народный мотив или древнюю «Песнь после битвы». Не думаю, чтобы это мог быть национальный гимн: нигде, кроме Азии, его нельзя исполнить.
Оркестр на мгновение смолк. Потом главный барабанщик поднял руку, и раздались с трудом различимые звуки «Интернационала». Перед той частью, которая соответствует словам: «Это есть наш последний…», оркестр оборвал мелодию посредине такта. Официальная часть церемонии была закончена.
Овации в честь вьетнамского гостя раздались ста метрами дальше. Сбоку от стартовой полосы, в высокой, до колен, траве, собралось около четырехсот гражданских лиц. На женщинах были новенькие саронги с цветастыми узорами и только что привезенные со складов сандалии. На мужчинах были блестящие черные ботинки, шерстяные брюки и светлые рубашки. Транспарант с надписью на двух языках, призывавший укреплять кхмерско-вьетнамскую дружбу, опустили чуть пониже. Операторам надо было заснять сцену встречи так, чтобы транспарант попал в кадр.
Потом наш длинноволосый фотограф кинулся на капот машины, в которую сели Фам Ван Донг и Хенг Самрин. Он несколько раз вскакивал на крыло, щелкал своими бесчисленными фотоаппаратами, пока его помятое лицо не выразило высшую степень экстаза. «Господин-товарищ» затеял ученый диспут с Герхардом. Японец фотографировал зенитное орудие. Карлос хохотал как сумасшедший: мир казался ему беспредельно забавным.
Мы столкнули с места наш «Изусу» и отправились завтракать.