Веслав Гурницкий - Песочные часы
Только благодаря случаю я стал свидетелем такого политического акта Китая, который для себя определил как ренегатство. В сентябре 1972 года я слушал первую речь заместителя министра иностранных дел Китая в общей дискуссии на Генеральной Ассамблее ООН. Не я один был в тот момент буквально ошеломлен. В этом тексте не было уже «бумажных тигров», «восточного ветра», глубоких мыслей председателя. Осталась лишь грубая и хладнокровная Realpolitik[61]. He было и намека на идеологическое обоснование, во всей речи ни разу даже не было помянуто официальное название страны. «Китай» — и все. Потом неожиданности пошли одна за другой: демонстративные визиты Штрауса, почести, оказанные Шлезингеру, приглашение Камерона, а затем торговля между Китаем и ЮАР и непонятное, невообразимое сердечное согласие с чилийской хунтой. Объятия и поцелуи, которыми встречали в Пекине посланцев Пиночета, одним махом навсегда перечеркнули пятнадцать лет иллюзий, которые питали левые силы в Латинской Америке.
Я снова принялся за чтение, и обнаружилось, что в молодости некоторые тексты прочел наспех и невнимательно. Мао нельзя отнести к числу выдающихся умов.
Кроме действительно новой теории народной войны и актуального, по-видимому, и сегодня анализа крестьянского вопроса в Азии, его произведения (во всяком случае, те, которые переведены на иностранные языки) не содержат столь глубоких и оригинальных суждений, чтобы их автора считать мыслителем. Он, бесспорно, был опытным политиком, хладнокровным и расчетливым государственным деятелем. Но таких после войны было несколько, и ни один из них не объявлялся пророком новой эры. Знаменитая работа Мао «Относительно противоречия», которая когда-то произвела такой фурор, не содержит ни одной мысли, неизвестной Энгельсу. Успех этой брошюры объясняется тем, что ощущалась потребность в аргументации подобного типа. Книга Алю Шаоци «Как стать хорошим коммунистом» — это произведение, которое могло бы оказаться интересным для молодежи двадцатых годов, а ныне напоминает скорее доминиканские молитвенники, набитые перифразами, пышными изречениями и простодушными признаниями.
Нет нужды сегодня отпираться от тогдашнего восторга. От юношеских увлечений лекарства нет. Так и рождаются всякого рода мифы. Общественный спрос на мифы всегда превышал возможности их удовлетворения. Поэтому подробности имеют второстепенное значение, а иногда и никакого не имеют. Люди, нуждающиеся в мифе и разумеющие под ним чистые и ясные понятия, за которые стоит умереть, если возникнет такая необходимость, доскажут мысли, которых нет в оригинале, и сложат мелодию, чтобы сухое рассуждение превратилось в песню и боевой клич. Так было всегда, и будем надеяться, что председатель Мао не похоронил последнего мифа в истории человечества. Но ведь когда-то будет необходимо отвергнуть очередной миф и заново выяснить факты. Это горькое и болезненное занятие, но оно необходимо, как хирургическая операция. Китай, который держится вместе с Пиночетом и стал партнером фашистов из Претории, никак нельзя оценивать той мерой, какой я пользовался в прошлом. Наверное, следовало бы проанализировать внешнюю политику этой страны. Но это тема другой работы, за которую я возьмусь не скоро.
CXXXVIII. Вероятно, нигде обстановка, в которой умирает миф, не производит такого впечатления, как в Кампучии. Многие до меня пережили аналогичный момент, может быть, в более драматических обстоятельствах. Но со мной это произошло впервые.
CXXXIX. Я написал, что у меня нет повода сожалеть о судьбе буддийского духовенства в Кампучии. Но чем это, в сущности, отличается от согласия на убийство евреев, которые «живут ростовщичеством», славян, которые «грязны и не умеют ничего толком организовать», цыган, которые «крадут», да наконец, и французов, которые делают «l'amour» вместо того, чтобы делать «Ordnung»? Есть ли какое-либо средство, чтобы безошибочно отличать одобрение социально оправданного насилия от морального соучастия в убийстве? Может быть, первое одобрение одного акта насилия и есть та самая ошибка, от которой идет новая цепь зла?
Уйти от этого вопроса еще хуже. Отказ от всякого насилия из страха перед моральной ответственностью — это не что иное, как молчаливое одобрение всей азиатской или латиноамериканской нищеты и горя, которых не устранили и, вероятно, никогда не устранят никакие постепенные реформы. Отказ от насилия и мысль о том, что его можно заменить молитвой, мирной работой или чем-нибудь еще, могут в конечном счете привести к выводу, что колониализм, например, имел свои пороки, но в сущности был не так уж плох. Или завести в бездонные глубины ходячего гуманизма: ах, мадам, как люди злы, известное дело, своя рубашка ближе к телу, так всегда было и будет. Или к скоротечному отмиранию совести: они бедны, потому что ленивы. Или к философии Мильтона Фридмана: чем хуже, тем лучше; больше страха — больше счастья; чем острее конкуренция, тем лучше результаты.
В лучшем случае отказ от насилия приводит к беспомощному и покорному смирению перед лицом хронических нелепостей этого мира. Его проповедует в Азии — с величайшей охотой, из глубоких гуманистических побуждений — самый подлый эксплуататор, задушевная мечта которого сводится на деле к желанию, чтобы все осталось, как есть.
CXL. Во время тяжелых, кровавых боев за здание шанхайской полиции Чен из «Удела человеческого» огорчен тем, что не до конца слился с товарищами по штурму. Он обвиняет себя в колебаниях и анархическом индивидуализме, но в то же время понимает, что свойственные ему представления не вмещаются в рамки намеченной руководителями восстания тактической линии. Смерть Чена не случайна, это результат сознательного выбора. Он решил, что для людей, в такой степени раздираемых сомнениями, нет места в рядах борцов, а вне этих рядов он не мог жить.
Смерть Чена оказалась, однако, совершенно бесполезной и даже в какой-то степени нелепой. Она ни на миг не приблизила победы; трудно даже поручиться, не отдалила ли ее.
CXLI–CL
CXLI. Это путешествие на край ночи выглядит бесконечным. Я начал с оскорбительно грубых слов, а теперь ударился в поиски евангельских добродетелей; еще немного, и здесь зазвучат ноты экзистенциалистской проповеди. Такое уже много раз случалось. Затем экзистенциализм незаметно переходит в пессимистический нигилизм, а после этого остается лишь плевать в собственную физиономию. А при случае и во всех тех, кто этого сам не делает.
Но через полчаса начнет светать, надо приготовиться к очередному выезду. За одну ночь я исписал восемнадцать страниц путевого дневника, а потом их количество (уж я себя знаю!) разрастется до сорока. Польза от них сомнительна. Непосредственно с Кампучией они не связаны. А если распространяться обо всем, что имеет к ней косвенное отношение, придется написать трилогию и тут же спрятать ее поглубже в ящик письменного стола.
Восемнадцать страниц мелким почерком. Набросок чистосердечной исповеди. Или что-то в этом роде. Но сделан он наспех, с довольно рискованными выводами, так что вполне может возбудить подозрение. Собственноручное разгребание мифов — это процедура ужасно неэстетичная. Как обычно, ничего не теряют те, кто никогда в жизни ни в какой миф не уверовал. Их безупречная совесть скептиков издалека сияет блеском непорочности. Во всяком случае, сами они в этом убеждены. Люди, которые дурно о себе думают, достойны не сочувствия, а безжалостной насмешки.
CXLII. Четырнадцатого февраля мы снова вылетели в Пномпень. Было обещано, что, если позволит обстановка, мы останемся в столице на ночь. Разумеется, только на одну ночь.
Состав нашей группы несколько изменился. Не стало венгров, то и дело задававших много всяких вопросов, присоединились болгары, вместо одной советской группы прибыла другая. Приехали также двое западных корреспондентов. Первый, убийственно элегантный, сразу же получил прозвище «господин-товарищ». Второй, фотограф, таскал на спине выцветший мешок и сильно чернил брови. Его жирные выцветшие волосы доходили до самых плеч. На помятом лице — черные круги под глазами и следы внушающей тревогу истерии.
Город по-прежнему пуст. Как нам сказали, в Пномпене живет уже две тысячи человек. Это одна десятая процента от прежней численности населения. Но нигде в центре города нам эти люди не попадались. Военных было, как и раньше, много, но они меньше бросались в глаза, чем два дня назад.
Наш верный «Изусу» отвез нас с аэродрома в город. Теперь он нам казался большим усталым животным. Толкать в такую жару автобус весом в четыре тонны было мучительным занятием, и мы придумали одну хитрость, чтобы мотор не глох при торможении. Однако «Изусу» обиделся, хитрость не удалась. Водитель во всем этом не участвовал: он знал, что животных и автомашины нельзя безнаказанно оскорблять.