Невероятная жизнь Фёдора Михайловича Достоевского. Всё ещё кровоточит - Нори Паоло
Несколько лет назад одна подруга рассказала мне случай из детства: однажды она напроказничала, мама в сердцах стала ее ругать, и тогда она сказала матери: «Ты права», – чем еще больше вывела ее из себя.
Потому что признать правоту матери в тот момент было все равно что попросить ее заткнуться.
Зачем что-то еще говорить, если и так понятно, что ты права? «Ты права, но все равно не можешь замолчать? Не можешь остановиться? Я с тобой согласна. Так, может, хватит?»
Да, тот, кто прав, предпочитает молчать; больше всего говорят те, кто осознает свою неправоту.
Как говорил один немецкий драматург прошлого века, мы сели не с той стороны, потому что все остальные места были заняты теми, кто прав.
Почему, читая «Преступление и наказание», мы принимаем сторону Раскольникова и сочувствуем ему, но нам нисколько не жалко старуху-процентщицу?
Потому что литература, романы – они всегда не с той стороны.
Они рождаются не в придворных кругах, а на балаганных подмостках, в домах, населенных больными, негодяями, цыганами, ворами, мошенниками, бандитами, южанами, итальянцами, уродами, идиотами.
12.12. Два персонажаПо социальному статусу никто в романе не может сравниться с двумя генералами: Иваном Фёдоровичем Епанчиным, отцом троих дочерей, и Ардалионом Александровичем Иволгиным, уже вышедшим в отставку, хотя и ему «случалось бывать прежде в очень хорошем обществе». Когда в девятой главе первой части Иволгин оказывается лицом к лицу с Настасьей Филипповной, красавицей Настасьей Филипповной, обрученной с его сыном Гаврилой Ардалионовичем, он рассказывает историю, которая приключилась двумя годами ранее с ним и с некоей миссис Шмидт, гувернанткой княгини Белоконской, и которая помогает понять, что он за человек.
«Только что последовало открытие новой железной дороги, – рассказывает генерал, – я взял билет в первый класс: вошел, сижу, курю. Я один в отделении. Курить не запрещается, но и не позволяется; так, полупозволяется, по обыкновению; ну, и смотря по лицу. Окно спущено. Вдруг, перед самым свистком, помещаются две дамы с болонкой, прямо насупротив; опоздали; одна пышнейшим образом разодета, в светло-голубом; другая скромнее, в шелковом черном с пелеринкой. Недурны собой, смотрят надменно, говорят по-английски. Я, разумеется, ничего; курю. То есть я и подумал было, но, однако, продолжаю курить, потому окно отворено, в окно. Болонка у светло-голубой барыни на коленках покоится, маленькая, вся в мой кулак, черная, лапки беленькие, даже редкость. Ошейник серебряный с девизом. Я ничего. Замечаю только, что дамы, кажется, сердятся, за сигару, конечно. Одна в лорнет уставилась, черепаховый. Я опять-таки ничего: потому ведь ничего же не говорят! Если бы сказали, предупредили, попросили, ведь есть же, наконец, язык человеческий! А то молчат… вдруг, – и это без малейшего, я вам скажу, предупреждения, то есть без самомалейшего, так-таки совершенно как бы с ума спятила, – светло-голубая хвать у меня из руки сигару и за окно. Вагон летит, гляжу как полоумный. Женщина дикая; дикая женщина, так-таки совершенно из дикого состояния; а впрочем, дородная женщина, полная, высокая, блондинка, румяная (слишком даже), глаза на меня сверкают. Не говоря ни слова, я с необыкновенною вежливостью, с совершеннейшею вежливостью, с утонченнейшею, так сказать, вежливостью, двумя пальцами приближаюсь к болонке, беру деликатно за шиворот и шварк ее за окошко вслед за сигаркой! Только взвизгнула! Вагон продолжает лететь…»
Рассказ приводит в восторг не только Настасью Филипповну, но и других присутствующих, включая домочадцев генерала.
Слышатся смех, похвалы, возгласы: «Браво, браво!»
«И я прав, – продолжал генерал. – Потому что если в вагонах сигары запрещены, то собаки и подавно.
– Но что же барыня? – с нетерпением допрашивала Настасья Филипповна.
– Она? Ну, вот тут-то вся неприятность и сидит, – продолжал, нахмурившись, генерал, – ни слова не говоря и без малейшего как есть предупреждения, она хвать меня по щеке! Дикая женщина; совершенно из дикого состояния!
– А вы?
Генерал опустил глаза, поднял брови, поднял плечи, сжал губы, раздвинул руки, помолчал и вдруг промолвил:
– Увлекся!
– И больно? Больно?
– Ей-богу, не больно! Скандал вышел, но не больно. Я только один раз отмахнулся, единственно только чтоб отмахнуться. Но тут сам Сатана и подвертел: светло-голубая оказалась англичанка, гувернантка или даже какой-то там друг дома у княгини Белоконской, а которая в черном платье, та была старшая из княжон Белоконских, старая дева лет тридцати пяти. <…> Все княжны в обмороке, слезы, траур по фаворитке болонке – светопреставление! Ну, конечно, ездил с раскаянием, просил извинения, письмо написал, не приняли, ни меня, ни письма. <…>
– Но позвольте, как же это? – спросила вдруг Настасья Филипповна. – Пять или шесть дней назад я читала в «Indépendance» – a я постоянно читаю «Indépendance» – точно такую же историю! Но решительно точно такую же! Это случилось на одной из прирейнских железных дорог, в вагоне, с одним французом и англичанкой: точно так же была вырвана сигара, точно так же была выкинута в окно болонка, наконец, точно так же и кончилось, как у вас. Даже платье светло-голубое!»
Иволгин краснеет, смущенно молчит, мнется и наконец находит оправдание:
«Но заметьте, – всё еще настаивал генерал, – что со мной произошло два года раньше…»
Занятный, прямо скажем, поворот.
Другому генералу, Епанчину, отцу троих дочерей с именами на букву «А», предстояло выдать всех троих замуж, начиная со старшей Александры; ей было уже двадцать пять, и она могла бы выйти замуж за Афанасия Ивановича Тоцкого, сделав очень хорошую партию, но имелась одна «мудреная и хлопотливая помеха», которую звали Настасья Филипповна.
Осиротев еще ребенком, Настасья Филипповна много лет жила в деревне Афанасия Ивановича Тоцкого, который впервые обратил на нее внимание, когда ей было двенадцать лет; он сразу понял, что она обещает в будущем «необыкновенную красоту», и не ошибся.
Он переселил юную Настасью в свой деревенский дом и поручил ее воспитание гувернантке, которая обучала ее французскому языку и разным наукам. Прошло четыре года, Афанасий Иванович велел поселить Настасью Филипповну в тихий домик в далекой губернии и с тех пор каждое лето приезжал к ней и гостил по два-три месяца; «так прошло довольно долгое время, года четыре, спокойно и счастливо, со вкусом и изящно», как пишет Достоевский.
И вот теперь генерал Епанчин, человек богатый, добропорядочный, занимающий высокое положение, не прочь выдать старшую дочь замуж за этого утонченного джентльмена.
И все бы хорошо, если бы не «мудреная и хлопотливая помеха» в лице Настасьи Филипповны.
Дело, впрочем, было не столько в ней, сколько в одном событии, случившемся пять лет назад: после того как она еще девушкой провела в деревенской глуши четыре года и не общалась ни с кем, кроме Афанасия Ивановича и горничной, до Настасьи Филипповны дошел слух, что Тоцкий собирается жениться, и тогда она отправилась к нему в Петербург. С первого взгляда на нее Афанасий Иванович понял, что Настасья Филипповна больше не та наивная девушка, которую он знал, и с ней уже не получится вести себя «со вкусом и изящно»; изумлению его не было предела, когда она рассмеялась ему в лицо и заявила, что «никогда не имела к нему в своем сердце ничего, кроме глубочайшего презрения, презрения до тошноты, наступившего тотчас же после первого удивления. Эта новая женщина объявляла, что ей в полном смысле все равно будет, если он сейчас же и на ком угодно женится, но что она приехала не позволить ему этот брак, и не позволить по злости, единственно потому, что ей так хочется, и что, следственно, так и быть должно».
А значит, так и будет.
И вот проходит пять лет, и Афанасий Иванович подумывает жениться на старшей дочери генерала Епанчина и уже заручился его согласием, но теперь ему необходимо как-то решить этот «мудреный и хлопотливый» вопрос.