Лев Троцкий - Перед историческим рубежом. Политические силуэты
Кому же принадлежит действительный Пирогов?
Первое, что о нем надо сказать, это то, что он крепко умный русский человек. У него меткий взгляд, который насквозь бьет, как хорошая винтовка. В этом здоровом уме сметка, интуитивно-прикладная сторона разума, играет главную роль. Пирогов быстро ориентируется во внутренних обстоятельствах дела, отметает все мелкое и внешнее, выясняет для себя основные пружины, тут же делает свои практические выводы, засучивает рукава и приступает к работе. И научные его открытия, насколько могу судить, не имеют в себе ничего синтетического, лишены полета, рождены метким взглядом и крепкой сметкой…
В 66-м году Пирогов на профессорском обеде в Одессе поднял тост за здравый смысл, – чем, к слову сказать, лишний раз рассердил министра Д. Толстого,[118] имевшего основание принять это за злой намек.
Пирогов был неподкупным рыцарем здравого смысла в науке, как и в жизни, – ясного, как кристалл, прозрачного рассудка. При этом нравственная стойкость, упорство в труде, независимость суждений и личное достоинство, – шапки Пирогов ни перед кем не ломал даже в николаевскую эпоху! – верность раз принятой линии в течение десятилетий, – все это рисует его чертами, совершенно исключительными для той среды, в которую он вошел.
Как человек науки и умственной дисциплины и, прежде всего, как крепко умный человек, с ярким чувством действительности и постоянным устремлением в сторону европейского научного и технического прогресса, Пирогов совершенно свободен был от подмоченного квасом национального бахвальства. Сам войдя скромной, но неподдельной величиной в европейскую науку, Пирогов никогда не собирался закидывать Европу шапками или другими частями национального туалета. Прежде всего и паче всего предлагал он учиться у Европы, которая старше, богаче и умнее нас. «Слава богу, что у нас нет средневековых преданий, – говорит однажды Пирогов, но тут же метко прибавляет: – жаль только, что нет никаких». Самобытничанье на пустом месте противно его деловому и честному уму: «кроме западной, другой науки еще нет». С нетерпеливым презрением отзывается он «о каких-то особенностях славянской натуры, требующих будто бы и других способов народного просвещения». В своем дневнике, уж на склоне своей жизни, он снова говорит о своей «непреодолимой брезгливости к национальному хвастовству, ухарству и шовинизму».
И когда разные национальные публицисты и профессора новейшей формации, ростом в локоть или полтора локтя, начинают брататься с Николаем Ивановичем, то тень Пирогова, любившего терпкие выражения, неизменно отвечает им словами гоголевской комедии: «Пошли вон, дураки».
Пирогов – гуманист и хочет воспитать «человека». Но что это значит?
Противоречия абсолютных будто бы нравственных основ воспитания и условий практической жизни Пирогов не мог не видеть. В своих «Вопросах жизни» он к этому противоречию подходит с разных сторон. Он рассказывает, между прочим, как молодые люди, исходящие из отвлеченных нравственных начал христианства, взятых всерьез, приходят в полный разлад с существующим, начинают «дышать враждою против общества», «составлять секты, искать прозелитов», становятся «мрачными презрителями и недоступными собратами». В этих тяжеловесных, стародумовских словах намечена, в частности, линия духовного развития Добролюбова, который исходил от нравственных начал христианства, а пришел к социальному радикализму. С другой стороны, христианский утопист, Лев Толстой, раз усмотрев непримиримое противоречие между «нравственным сознанием мыслящих людей» и всем строем жизни, пришел к выводу: «Carthago delenda est» («Карфаген должен быть разрушен»). «Жизнь, та форма жизни, которой живем теперь мы, христианские народы, delenda est, должна быть разрушена… И она будет разрушена, и очень скоро». («Речь», N 305.) Вот эта решимость на последние социальные выводы из нравственных посылок Пирогову была совершенно чужда.
Изменить направление общества, приблизить его к «нравственным началам»? Нет, это «есть дело Промысла и времени».
Подогнать нравственно-религиозные основы воспитания под нынешнее «меркантильное» направление общества, т.-е. начать делать сознательно то, что делается бессознательно или полусознательно? Пирогов и на это, разумеется, не согласен: это путь фарисеев и иезуитов.
Где же выход из противоречия? Пирогов обращает свой ответ вовнутрь: сделать нас людьми, воспитать волю, образовать внутреннего человека. Противопоставляя николаевской муштре идеал гуманитарного воспитания, отметая иезуитски-фарисейское или солдатски-жандармское пригибание нравственных начал к «меркантильным» потребностям, Пирогов делал большой шаг вперед, – хотя, разумеется, после Руссо, Песталоцци, Гердера,[119] его гуманистическая точка зрения не была новым словом. Но на этом первом шаге Пирогов и останавливается.
Те, которые воспитали в себе внутреннего человека и не хотели мириться с насильничеством над телом и над духом, своим и чужим, те все – начиная с Радищева и через декабристов,[120] Белинского, Чернышевского до нашего времени, – становились «мрачными презрителями» существующих условий, «замыкались в секты», «искали прозелитов», словом – стремились к изменению «направления общества», не полагаясь на промысл и время. С этой преемственной духовной расой Пирогов не состоит в родстве.
Противоречия между обществом, как оно есть, и личностью как она должна быть, Пирогов не только не разрешает, но даже и не сознает в его глубине. Он хочет только осторожно раздвинуть педагогические рамки воспитания, – нимало не задевая при этом рамок социальных и государственных. Его идеал человека – чисто педагогический идеал, лишенный социального содержания. На Карфаген Пирогов ни с какой стороны не посягал. Не потому не посягал, что боялся николаевских жандармов или жандармов эпохи «великих реформ», – Пирогов был человек мужественный! – а потому, что в нем самом крепко сидел внутренний чин порядка.
Что Пирогов не был демократом, это ясно каждому, кто знает, что такое Пирогов, кто читал Пирогова. Не только в том смысле не был, что не развернул демократической программы, – такой критерий был бы по тому времени слишком формальным: и Добролюбов не развернул демократической программы! – нет, по всей психологии своей, по складу своих бытовых и общественных восприятий, по своим социальным инстинктам Пирогов не был демократом. К утопически-радикальному движению, начинавшемуся в 60-е годы, он относился как к «нелепой политической пропаганде», с двойным презрением эмпирика-специалиста и просвещенного попечителя, который стремится к «благому воздействию учебного ведомства на праздное народонаселение»… Но Пирогов не был и «общественником», в смысле противопоставления общества государству. Человеком земщины, делегатом общественного мнения перед опричиной он себя никогда не сознавал. Наоборот, к обществу он на всем своем жизненном пути подходил через ворота государственности. Мимоходом Пирогов упоминает, что выступил «на поприще гражданственности путем науки», – но этим поприщем были: организация санитарной службы, педагогические статьи в органе морского министерства, попечительство в двух учебных округах, мировое посредничество, надзор над воспитанием русских профессоров за границей, – все гражданственность по назначению. И это не было ни историческим недоразумением, ни случайностью.
Русский демократизм был народничеством, – т.-е. мессианистическим мужикофильством, да и не мог во второй половине прошлого столетия ничем иным быть. Построить государство на крестьянской общине для Пирогова значило отказаться от материального прогресса, и он с презрением отбрасывает «нелепое представление о каком-то мужицком царе, пущенное в ход нашими славянофильскими фантазерами». Чего у нас, по Пирогову, недоставало после освобождения крестьян, так это третьего сословия, «европейского культурного tiers etat», отсюда и все наши общественные напасти. На месте среднего сословия у нас что-то такое неопределенное, так, «трень-брень: кое-какое чиновничество, кое-какое купечество, кое-какое духовенство, все частичное; есть особи среднего сословия, но самого сословия нема». Разночинная интеллигенция, не имея за собою третьего сословия, прилеплялась к крестьянству, становилась народнической, словом, ударялась в «ярко-красные бредни», боготворила Герцена и Бакунина{33} за неимением к почитанию ничего лучшего и выдвигала из себя «гнусную и нравственно ненавистную честному обществу крамолу».
Если оставить в стороне мало привлекательную охранительную фразеологию, то по существу дела Пирогов окажется прав. Более того: его общественный анализ как нельзя лучше объясняет политическую судьбу самого Пирогова. Отрезанный своими глубокими симпатиями к европейскому буржуазному прогрессу от народнической интеллигенции с ее готовностью раствориться в сермяжной правде, и не имея опоры в просвещенном третьем сословии, – ибо у нас трень-брень, а не tiers etat, – Пирогов естественно должен был все строить на просвещенном усмотрении власти. Его политическое мышление было насквозь проникнуто духом просвещенного абсолютизма. Только что вот сам абсолютизм был непросвещенный…