Наталья Иванова - Ностальящее. Собрание наблюдений
На Пасху — несмотря на всю антирелигиозную пропаганду — весь двор ошеломительно пах свежеиспеченными куличами.
Как они справлялись со всем этим тяжелым бытом, нами, детьми, практически не замечаемым? Не знаю. Знаю только одно: таких вкусных куличей я больше не ела никогда в жизни.
Зимой крестная сажала меня, укутанную в шубу, в санки и везла через дворики на соседний Рижский рынок, а после рынка мы непременно заходили в церковь, ставили свечки. Потом тем же путем, через цепь двориков, возвращались к себе, — во дворе взрослые обязательно устраивали ледяную горку, что было самым лучшим развлечением.
Во дворе заводилась первая в жизни дружба, во дворе были первые в жизни стычки. Повторяю: жизнь была умнее идеологии, и первые уроки ситуативного поведения я получила во дворе, а не в пионерской организации. На всю жизнь запомнила слова крестной, к которой я прибежала в слезах, жалуясь на обидчика: «Пойди и дай сдачи».
Когда я, уже будучи студенткой Московского университета, впервые попала в Питер, то меня поразила не только царственная архитектура, но и существенная разница дворов: в Питере это были отнюдь не цветущие заросли с уголками, где можно упоительно, до темноты, играть в казаков-разбойников, а мрачные колодцы, пахнущие помойками.
Потом я обнаружила, что и в Питере есть разные дворики.
Похож на «четырехугольный двор какого-нибудь большого колледжа в Оксфорде или Кембридже», по воспоминаниям сэра Исайи Берлина, двор Фонтанного дома, бывшего дворца графов Шереметевых, во флигеле которого была квартира, где жила Ахматова. Ее окно как раз и выходило во двор — оно было приоткрыто в тот осенний день 1945 года, когда к ней пришел с визитом Исайя Берлин. И вдруг, во время разговора, со двора раздался крик — «Исайя!». Это кричал в поисках приятеля сын Уинстона Черчилля Рандольф, журналист, прибывший по поручению Североамериканского газетного объединения.
Ахматова полагала, что с этого и началась холодная война: Сталин, которому, несомненно, донесли о криках Рандольфа, по легенде, впал в ярость, ревнуя Ахматову и к Берлину, и ко всему Западу, и заморозил краткую послевоенную «оттепель», а Черчилль ответил ему Фултонской лекцией…
Роль российского дворика в мировой истории и в русской культуре столь значительна, что о ней можно написать отдельную монографию. Я лишь коллекционирую отдельные эпизоды из жизни знаменитых поэтов и своей собственной, в которых дворик — не просто фон, а чуть ли не аналог жизни. Увы, исчезающий, растворяющийся, уплывающий в воспоминаниях туда, где все еще живы и сидят за столиком под кустом сирени, где жизнь кажется бесконечной. Но ведь конечна, вот в чем дело. Поэтому, оглянувшись на место, оставшееся от двора моего детства, я прибавляю шаг и устремляюсь к метро.
ПЛЫВУЩИЕ В СТРОГИНО
Мама умерла 28 сентября, когда бабье лето уже прошло. А за две недели до того она, уже почти не поднимавшаяся с постели, поглядела на кленовые — красные, ржавые, желтые — листья, которые я ей привезла, зная, как она эту пору в природе любит, тихо, но отчетливо сказала: «Я все пропустила…»
Районная музыкальная школа неподалеку от дома. Мне восемь лет; отпуская меня в школу одну, мама встречает под лестницей (раньше никто не говорил «холл»). Сидит в пальто, под которым круглится живот (скоро родится брат). На голове бархатная шляпа винного цвета, похожая на большой берет, но с необычным заломом. Запавшие из-за позднего срока беременности темно-серые глаза. Она завязывает мне капор под подбородком, шелковые тесемки отвратительно скрипят, и мы выходим в Домниковский переулок.
Школа платная — деньги за обучение, правда, берут небольшие.
Преподавательница музыки, чье имя уже стерлось из моего сознания, зная, что мама имеет отношение к миру печати, просит о подписке на лимитированный «Новый мир».
Передаю серый бумажный квиточек — с приветом от мамы.
А дома, в четырнадцатиметровой комнате в коммуналке, праздник: дед привез мне, пианистке, в подарок немецкий инструмент. И сам — с ходу, — никогда не учившийся, но прекрасно владеющий аккордеоном, бренчит бравурную музыку. Следом за ним за инструмент садится мама: еще студенткой BAKB она подрабатывала тапером на радио, в «Утренней гимнастике». Длинные крепкие пальцы с утолщениями в суставах, плоские к ногтям быстро бегают по клавишам слоновой кости, переходя то к романсовым, то к маршевым мелодиям.
Сливочный звук именно этого инструмента навсегда самый родной для всего: для Баха, Моцарта, Бетховена, Шопена…
Остальные инструменты в моей жизни не отмечены звуком длительного запоминания. Кроме одного: дедушка, Борис Алексеевич Калугин, мамин отец, подаривший мне фортепиано, — категорический противник переезда инструмента на лето. А мне необходимо (?) все летние каникулы заниматься по два часа в день.
Поэтому все тот же неутомимый дед, у которого в Строгине (собственный дом, собственный сад) я провожу лето, выписывает в аренду рояль (концертный, черный, в полной исправности). Его привозят в закрытом грузовике, осторожно выгружают, откидывая борт, — как из футляра. И вот я сижу за роялем на лакированном крутящемся стуле. Начинаю, как положено, с гамм: разыгрываю руки.
Любимица охотника-деда, черно-белая сеттер Лада садится близко к роялю, поднимает голову, скалит зубы и начинает выть. От страха чуть не прыгаю на рояль.
Так Лада реагирует на музыку.
«Поет», — объясняет дед.
Мне — восемь. Маме — тридцать пять. Деду — пятьдесят три.
Самое долгожданное в субботний день — это путешествие с отцом по книжным магазинам.
Кузнецкий мост, «Подписные издания».
Отец собирает новую библиотеку. Сам он временно с нами не живет — учится в Высшей партийной школе, обитает где-то на Миуссах. К нам приезжает на субботу-воскресенье. Дома ему жить (и работать — в «Комсомолке», и учиться по ночам) сейчас невозможно: родился брат, и пространство комнаты подчинено, естественно, ему.
Дома отец развязывает крепкую, крученую бечеву, разворачивает хрустящую крафтовую бумагу. Я нюхаю книги, не могу оторвать нос от запаха типографской краски и переплетного клея.
Есть еще один, столь же упоительный запах: запах метро. Метро пахнет так, как новые блестящие галоши с розовой мясной изнанкой.
Очередные тома собраний сочинений уходят на полки. Там же примостились два фарфоровых «бисквитных» бюстика: Бетховен и Чайковский.
Пианино «Шредер». Обои — серые, в крупных серебристых букетах. Когда у меня высокая температура, цветы расцветают еще больше.
Родители ограничены в средствах. Отец — большой модник, но у него всего одна белая сорочка: вечером мама ее стирает и сушит над газом. И вот она загорелась; у мамы истерика.
Дед приезжает с подарками. Шумит: «Вы что, совсем обнищали, живете без конфет?»
Дед — директор магазина «Рыба» на Арбате.
В первом классе 282-й школы в 1952 году учатся одни девочки.
Со второго класса нас соединяют с мальчиками, и меня переводят в соседнюю школу — краснокирпичную, бывшую мужскую. Оказалось, что в ней же когда-то учился отец.
Первого сентября ловлю на себе взгляд мальчика. Черные глаза, белая кожа.
Второго сентября он провожает меня из школы домой.
А еще через несколько дней приходит в гости — с трехлетним братиком.
Мальчика зовут Миша. Фамилия Циер.
Лет через тридцать пять после описываемых событий он позвонил. Сказал, что надо бы повидаться.
Физик, доктор наук.
С бородой. Но лысый.
Больше не звонил.
А тогда, второго сентября 1953 года, он делает предложение: первое в моей жизни. Предложение утверждением, что я стану его женой.
В ответ: хочешь, чтобы я позвала милиционера?
Еврейский дом (в смысле — комната в коммунальной квартире) отличался от нашего тем, что изначальная скатерть на круглом стопе, раздвинутом на день рождения Миши, бархатная.
Евреи живут и с нами в квартире: шумная, полная, веселая, в веснушках девочка Зина. С бантом. Во дворе на Первой Мещанской меня дразнят еврейкой: я картавлю, то есть грассирую, как мне объяснят позже. И глазки у меня черненькие. «Девочка, что ж у тебя глазки такие непромытые?» — сладким голосом вопрос чужой тетеньки в трамвае, когда я еду со своей тетей Зоей в кино «Перекоп» смотреть «Тарзана».
Тот же вопрос получила Олеся, будущая жена Гриши Брускина (см. его замечательную книгу).
Что такое — быть евреем?
Наша коммуналка расположена на самом высоком этаже дома на Садовой-Спасской. Дом облицован плиткой, навевающей на меня исключительно банные ассоциации.
Мы с Катенькой, крестной (а иногда, изредка — с вечно занятой мамой) ходим в Ржевские бани. Кажется, по средам; четверг — татарский день.