Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
Все это достаточно хорошо известно и, можно сказать, общепринято: аморальный атеизм Ивана («Бога нет — все позволено») подготавливает «передовое мясо» — Смердяковых. Но вот странная фраза Алеши Ивану:
«— Я одно только знаю. <…> Убил отца не ты.
– «Не ты»! Что такое не ты? — остолбенел Иван.
– Не ты убил отца, не ты! — твердо повторил Алеша».
Конечно, не о Смердякове, не об «эмпирическом» убийце говорит здесь Алеша. О ком же? Точнее: о чьей еще ответственности за преступление? Не о своей ли собственной? Ведь все, что случилось, он предчувствовал и почти точно знал. Это лейтмотивная мысль романа и одно из главных художественных открытий Достоевского. Зосима же для того и посылал Алешу в «мир», чтобы прежде всего спасти братьев и отца: «Поспеши… поспеши, все оставь и поспеши. Может, еще успеешь что-либо ужасное предупредить…»
Это напутствие все время жжет Алешу, и он, выбирая, куда идти — к братьям или к умирающему старцу, — говорит себе: «Пусть благодетель мой умрет без меня, но по крайней мере я не буду укорять себя всю жизнь, что, может быть, мог бы что спасти и не спас, прошел мимо, торопился в свой дом. Делая так, по слову его великому делаю».
И все же Алеша не сумел предупредить. Он тоже, как и герой «Кроткой», «Опоздал!!!». А потому и будет «укорять себя всю жизнь», потому и говорит Ивану: «Не ты убил».
И все это — действительно в полном соответствии с тем, что завещал ему Зосима: «…и поймешь, что и сам виновен, ибо мог светить злодеям даже как единый безгрешный и не светил. Если бы светил, то светом своим озарил бы и другим путь, и тот, который совершил злодейство, может быть, и не совершил бы его при свете твоем…»
Прочитав роман под этим углом зрения (вина Алеши, неисполнение завета Зосимы), нельзя не поразиться: он и об этом весь написан. И критика уже начинала его так читать,[54] а потом почему-то потеряла, забыла эту идею.
А все-таки: почему?
До внутренних ли мотивов было тогда, когда почти все находились в ослеплении великими целями? Почти всех захватил самообман, захватил и — господствовал. До точного самосознания человека и общества было очень далеко. Подтвердилось: «Как об отдельном человеке нельзя судить на основании того, что сам он о себе думает, точно так же нельзя судить о подобной эпохе переворота по ее самосознанию». Подтвердилось (особенно с конца 20-х годов): «Правительство слышит только свой собственный голос, и тем не менее оно поддерживает в себе самообман, будто слышит голос народа, и требует также и от народа, чтобы он поддерживал этот самообман». Подтвердилось: «Этикетка системы взглядов отличается от этикетки других товаров, между прочим, тем, что она обманывает не только покупателя, но и продавца».[55]
Раскольникова, поднявшего топор, и то оправдывали и даже превозносили (этикетка его взглядов — «всеобщее счастье»), а если укоряли, то лишь за то, что не понял он необходимости «лущить головы» всем и всяким эксплуататорам, а не только ростовщикам. Где уж тут заметить, признать, постичь вину Алеши? Хотя он сам, Алеша, ею измучился…
«Бесы» Как работает роман сегодня
Словно в зеркале страшной ночи
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек…
Анна Ахматова. Поэма без герояОтказываюсь — быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь — жить.
С волками площадей
Отказываюсь — выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть —
Вниз — по теченью спин.
Марина Цветаева. Стихи к ЧехииВ начале XIX века произошли две знаменательные встречи искусства (в лице Бетховена и Гёте) с политикой (в лице Наполеона): одна заочная, другая — очная. Бетховен посвятил свою «Героическую симфонию» революционному консулу Бонапарту, но, узнав, что тот принял императорский титул, и услыхав звуки страшного и неизбежного оползня в его политике, снял свое посвящение. Быть может, в словах Наполеона, сказанных в беседе с Гёте, содержался и ответ Бетховену: «Политика — вот судьба!»Sclex_NotesFromBrackets_8. Ясно, что Наполеон прежде всего подразумевал при этом: моя политика. Он, рыдавший в юности над Руссо, хотел теперь указать литературе (вообще искусству) «свой шесток», «свое место» — место служанки политики или бессильной моралистки. Но правда и в том, что политика действительно (и надолго) стала судьбой и отдельного человека, и народов, и всего человечества, а сегодня — вопросом жизни и смерти нашего рода.
Многими веками вырабатывалось и достигло наконец почти неискоренимости убеждение: политику — дескать, по самой ее природе — и нельзя делать чистыми руками, нельзя не делать руками грязными и кровавыми; нигде так безраздельно, как в политике, не господствует правило — «цель оправдывает любые средства»; политика — предел узаконенного лицемерия и цинизма, синоним общепризнанной бесчеловечности; и эта бесчеловечность, эта вседозволенность любых средств санкционируется, конечно, наивысшими государственными, державными интересами и выдает себя за наивысший «реализм», за наивысшее «мужество» — «глядеть правде в глаза»; такая политика презирает как непростительную слабость любое нормальное движение человеческих чувств, движение совести, мало того: не только презирает, но и рассматривает это как прeдательство; короче: бессовестность, бесстыдность политики и объявляется ее наивысшей добродетелью, а всяким «моралистам» всегда можно сказать — это закон природы и, кроме того, есть тайна, которую вам знать не дано, по крайней мере — до поры до времени (а потом оказывается, что эта «тайна» не что иное, как совокупность самых низких банальных интересов и ограниченных, самовлюбленных интеллектов). Повторяю: такое всеобщее представление о политике — с проклятием или благословением — реально остается общепризнанным, и никакие примеры политики (а они были и есть, хотя и остаются крайне, крайне редкими) — примеры политики действительно реалистической и действительно гуманной — не могут пока искоренить это убеждение — о стеклянных бесчеловечных глазах политика.
Купи себе стеклянные глазаИ делай вид, как негодяй-политик,Что видишь то, чего не видишь ты…
Это Шекспир. А вот Достоевский:
«Выставляют числа, пугают цифрами (вспомним „арифметику“ из „Преступления и наказания“. — Ю.К.). Кроме того, выступают политики, мудрые учители: есть, дескать, такое правило, такое учение, такая аксиома, которая гласит, что нравственность одного человека, гражданина, единицы — это одно, а нравственность государства — другое. А стало быть, то, что считается для одной единицы, для одного лица — подлостью, то относительно всего государства может получить вид величайшей премудрости!
Это учение очень распространено и давнишнее, но — да будет и оно проклято!» (25; 48–49).
Еще: «…да, да будут прокляты эти интересы цивилизации, и даже самая цивилизация, если, для сохранения ее, необходимо сдирать с людей кожу. Но, однако же, это факт: для сохранения ее необходимо сдирать с людей кожу! <…> Нет, серьезно: что в том благосостоянии, которое достигается ценою неправды и сдирания кож? Что правда для человека как лица, то пусть остается правдой и для всей нации. <…> Нет, надо, чтоб и в политических организмах была признаваема та же правда, та самая Христова правда, как и для каждого верующего. Хоть где-нибудь да должна же сохраняться эта правда, хоть какая-нибудь из наций да должна же светить. Иначе что же будет: все затемнится, замешается и потонет в цинизме. Иначе не сдержите нравственности и отдельных граждан, а в таком случае как же будет жить целый-то организм народа? <…> А то выставится знамя с надписью на нем: „Après nous le déluge“ (Послe нас хоть потоп)!» (25; 44, 50, 51).
Небывалую в мировой истории роль политики Достоевский (как и Толстой, а еще раньше — и Пушкин) постиг в значительной мере через Наполеона.
«Была во Франции революция, и всех казнили. Пришел Наполеон и все взял. Революция — это первый человек, а Наполеон — второй человек. А вышло, что Наполеон стал первый человек, а революция стала второй человек. Так или не так?» (из «Подростка»).
Неосуществимой, но и неискоренимой мечтой Достоевского и Толстого была мечта: соединить политику с гуманизмом, с человеколюбием, с нравственностью. Достоевский: «Что правда для человека как лица, то пусть остается правдой и для всей нации». Толстой: «…нет величия там, где нет простоты, добра и правды» («Война и мир»).
Неоценимая заслуга Достоевского и Толстого перед человечеством состоит еще и в том, что они развенчали «величие» мнимое: всех и всяких наполеонов как «авторов» новой и новейшей истории они сделали персонажами литературы, поместили их души, их идеи под мощный микроскоп искусства, разоблачили их мистификацию, вскрыли чудовищность, смертоносность и в то же время — ничтожество и смехотворность их претензий, сокрушили культ всякого бонапартизма, хотя этой духовной победе, этим открытиям люди, на свою беду, слишком долго не верили.