Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
И еще одно отличие: самообман героев Толстого большей частью описан и, к тому же, большей часть описан — автором (их самообман скорее — видишь); у героев Достоевского самообман — рассказан, рассказан их голосом (его скорее — слышишь).
Наконец, самообман героев Достоевского — «горячее», напряженнее, это какой-то неистовый самообман, воинствующий и запредельный. Самообман героев Толстого — «теплый». Он как бы миролюбивее, серединнее.
Все это, вероятно, и вытекает из отличия главного (смертный герой Толстого живет в бессмертном мире, смертный герой Достоевского начал жить в мире тоже смертном).
Что из всего этого следует?
Следует кардинальная важность и неотложность самой проблемы самообмана. Это прежде всего я и хотел подчеркнуть, пытаясь познать познанное Достоевским (и, как оказалось, подтвержденное другими художниками).
Важность и неотложность? Но, думается, наша наука (литературоведение и психология, философия и социология) не «обожглась» этой проблемой, хотя объективно, реально, практически она уже лет пятьдесят сделалась проблемой буквально жизни и смерти человечества. До сих пор предметом науки, так или иначе исследующей самосознание, оказывается, как правило, слишком чистое самосознание (без самообмана) в слишком чистом (без смерти) мире. Самообман и смерть — это, дескать, какие-то помехи, только мешающие чистоте исследования, а потому (ради этой чистоты) и можно (даже надо) от них отвлечься, абстрагироваться. А в результате? Хотели отвлечься от «помех» — отвлеклись от реальности. Хотели абстрагироваться от смерти — абстрагировались от жизни. Вместо того чтобы научно обосновывать спасительность нравственных ценностей, сочли освобождение от них самодоказательством своей научной объективности. Все одно и то же: «“Сознание жизни выше жизни, знание законов счастья — выше счастья” — вот с чем бороться надо! И буду» («Сон смешного человека»).
Во-первых, плодотворное исследование самосознания без исследования механизма самообмана — вообще невозможно. Невозможно потому, что самосознание наше сплошь и рядом так или иначе — самообманно. Самосознание есть процесс, процесс одоления или укрепления самообмана.
Во-вторых, далеко не достаточно сказать, что самосознание постигается через проблему — человек и мир, человек и общество, я и мы. Это, конечно, так, но сама эта последняя проблема непостижима, неразрешима без соотнесения с неизбежной смертью индивида и судьбой всего человеческого рода (теперь, как сделалось совершенно очевидным, очень даже смертного).
В-третьих, самообманное самосознание и состоит главным образом в стремлении избежать (даже мысленно) встреч с этими двумя смертями (своей и рода).
Наконец, в-четвертых, лишь учет всех этих моментов и делает духовно-нравственные ценности — реальными, действенными (может быть, самыми реальными, самыми действенными), буквально спасительными ценностями. Чтобы самосознание сделалось — делалось — точным, адекватным, оно и должно одолеть — одолевать — самообман. Неадекватное самосознание — безнравственно. Самообман и есть выражение, проявление этой безнравственности, которая, в свою очередь, требует принесения в жертву себе — одному индивиду или группе индивидов — интересов и судеб всех других индивидов, интересов и судеб всего человеческого рода, в конце концов — требует, но не хочет, боится признать, чего оно требует, а потому и переименовывается.
Глава 13
Мог ли убить Раскольников?
Если бы светил…
Сначала такой вопрос: мог ли Иван Карамазов убить отца? сам убить? Сомнительно, не правда ли? А мог ли убить Раскольников? сам убить? И вдруг думаешь: пожалуй, еще сомнительнее. Во всяком случае, роль Ивана, идейного убийцы, духовного подсказчика преступления, типичнее, чем роль Раскольникова, являющегося одновременно и теоретиком, и практиком убийства.
«Все позволено», преступление «по совести» — провозглашают как «новое слово» и Карамазов, и Раскольников. Но создатели такой идеологии, вдохновители таких идей, как правило, сами не убивают. Они обычно «лишь» духовно развращают, «лишь» заражают своими идеями-«трихинами» возможных будущих убийц. А убийцы эти («передовое мясо», по выражению Ивана), как правило, не являются идеологами, даже если они достаточно образованны. В этом смысле подобные идеологи не убийцы, а убийцы не идеологи. Между ними есть своеобразное, доказанное всей историей «разделение труда». Одни работают пером, другие — топором, но то, что написано пером одних, и доделывается топором других. В таком «разделении труда» скрыты двоякий соблазн и двоякая опасность: они делают одно и то же дело, но вдохновитель облегчает свой «труд» именно тем, что он не исполнитель, а исполнитель — тем, что он не вдохновитель. Один сохраняет «чистыми» свои руки, другой — совесть. Каждый «берет» грехи другого на себя, зато свои грехи взваливает, сваливает на другого. Благодаря этому — безответственность и энтузиазм (вернее, безответственный энтузиазм) обоих увеличивается в геометрической прогрессии. И этот незримый, незафиксированный, молчаливый сговор приобретает постепенно вполне респектабельную форму своеобразного «общественного договора», на основе которого и действует хорошо отлаженный, безличный, надличный социальный механизм (механизм преступления и самообмана), все более усложняющийся, дифференцирующийся, со множеством опосредующих звеньев, и в каждом из них гасятся искры совести, зато и разжигается энтузиазм самообмана. Все «чисты», а в итоге — всеобщая грязь и кровь. И эта круговая порука обнажается лишь в момент катастрофы, и тогда все соучастники преступления начинают обвинять друг друга, а себя — лишь в «незнании» и «наивности», в «доверчивости» и в «излишнем служебном рвении». «Не знал» и «приказано было» — ничего больше и нельзя придумать для «оправдания» преступлений, кроме этих двух ответов. Идеальную модель этого типа и можно было наблюдать в Нюрнберге в 1945–1946 годах на процессе над главными гитлеровцами. Все «ничего не знали», все «выполняли приказ», все делали одно дело, и даже с восторгом. Но все они прежде переименовывали преступления в «подвиги». К сожалению, и наша история переполнена своими переименованиями.
Одержимый глубокой, верной мыслью об ответственности идеологов, подобных Раскольникову, идеологов, рождающих и распространяющих идеи-«трихины», Достоевский и заставляет своего героя стать убийцей, буквальным убийцей, заставляет его взяться не за свое дело.
Если бы таким идеологам, как Раскольников и Иван Карамазов, если бы всем одержимым «проклятой мечтой» приходилось осуществлять эту свою мечту на деле, если бы им самим — в упор, смотря в глаза, — пришлось убивать людей, живых людей, детей, зачисленных ими в «низший разряд», — жертв на свете было бы неизмеримо меньше, чем в том случае, когда они лишь выписывают свои идеи в «тетрадки», публикуют в «статьях», вдохновляя, провоцируя других реализовывать эти идеи.
Перед нами парадоксальный факт. Благодаря художественной условности (Раскольников — идеолог-убийца) Достоевский совершил поистине гениальные открытия, необычайно увеличил возможности «реализма в высшем смысле». Но именно эта главная условность и является наименее типичной. Первоначальный замысел «Бесов» был в известном отношении почти таким же, как в «Преступлении и наказании»: там должен был действовать «Студент», «Нечаев» (будущий Петр Верховенский), тоже сам себе идеолог и сам себе исполнитель. Но в опубликованном романе Достоевский разделил функции идеолога и практика между двумя персонажами — Шигалевым и Верховенским. Петруша говорит: «Шигалев гениальный человек! У него хорошо в тетради…» Но: «Шигалев ювелир и глуп, как всякий филантроп. Нужна черная работа, а Шигалев презирает черную работу».
Разделение работы на «черную» и «белую», разделение функций теоретика и практика, идеолога и исполнителя проведено здесь достаточно резко (и не забудем еще, что над Петром Верховенским стоит Ставрогин, писавший «устав», а снизу всю бесовскую цепь замыкает Федька Каторжный).
Роль Ивана Карамазова как вдохновителя преступления вне сомнений. Смердяков прав: «Чтоб убить — это вы сами ни за что не могли-с, да и не хотели, а чтобы хотеть, чтобы другой кто убил, это вы хотели… Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил!..»
Все это достаточно хорошо известно и, можно сказать, общепринято: аморальный атеизм Ивана («Бога нет — все позволено») подготавливает «передовое мясо» — Смердяковых. Но вот странная фраза Алеши Ивану: