Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
«Незрячие»! Вспоминаете «случайный» набег конницы? А дождь, идущий «наугад»?
«Смерть пионерки» задумана в 1930 году, в момент, когда умерла Валя. Написана и напечатана в 1932 («этот факт, как умерла, меня мучил два года»). Самому Багрицкому отмерено жизни — до февраля 1934.
В тучах, которые понемногу все-таки сгущаются в начале 30-х годов над его головой, последний просвет дает именно «Смерть пионерки», на которую не подымается рука даже у самых бдительных критиков.
А между тем, чутье у критиков работает отлично. Они умеют вслушиваться в обертона тех песен, которые продолжает слагать к красным датам знаменитый поэт, заглянувший в "Перевал", потом к конструктивистам и наконец вступивший в РАПП.
Если бы критики видели еще и черновики…
В чистовиках — все та же победоносная атака революционной державы на бурлящее в предчувствиях человечество. Некоторые выстрелы попадают в цель так удачно, что вызывают мысли о пророчестве. "До Берлина дойти…" — прямо-таки завет бойцам 1945 года…
Эта мелодия будет подхвачена следующим поколением, "мальчиками Державы", возмечтавшими "дойти до Ганга", до Японии и Англии и выстлавшими своими трупами путь от Сталинграда до Берлина.
К ним обращается Багрицкий — к поколению сынов, конкретно — к своему сыну Всеволоду.
Время настанет — и мы пройдем,Сын мой, с тобой по дорогам света…
Сверкающий аллюр конницы сменяется тяжелым шагом пехоты; поэт, преодолевая одышку, подает юности руку:
Ты знаешь, товарищ,Что я не трус,Что я тоже солдат прямой! —Помоги же мне скинутьПривычек груз,Больные глаза промой!
Обертона сдвигают стих к усталости. На месте гражданина мира, воздвигшего воображаемую вселенную над провалом отмененного старья, обнаруживается нечто среднее, промежуточное, вполне реально прописанное: Человек предместья. Он списан с кунцевского железнодорожника, у которого квартировал Багрицкий (и дочь которого бросила перед смертью крестик), но поэт пропускает это промежуточное бытие через свою душу. Он видит себя там, где и вообразить не мог бы, когда летел под красным знаменем, или, как все чаще переосмыслялась эта гонка, — на трубе локомотива Истории, — теперь он оказывается на обочине:
Весь этот мир, возникший из дыма,В беге откинувшийся, трубя,Навзничь; он весь пролетает мимо,Мимо тебя, мимо тебя!
Он так поворачивает легендарный силуэт трубы, как и вообразить было невозможно:
Вкруг мира, поросшего нелюдимойКрапивой, разрозненный мчался быт.Славянский шкаф и труба без дыма,Пустая кровать и дым без трубы…
Разумеется, это не "я", это "он". Однако именно к "нему" прикована душа…
"Человек предместья" обнародован в журнале "Красная новь" в октябре 1932 года.
В феврале 1933 в черновики ложатся строки новой поэмы; она будет названа именем этого рокового для поэта месяца, и окрещена так теми, кто обнаружит эту поэму в бумагах Багрицкого и опубликует ее посмертно.
В сущности, это завещание.
Первое, что поражает в нем, — вдруг проснувшаяся ностальгия по той самой одесской старорежимной жизни, которая провалилась в небытие.
Самое главное совершитсяРовно в четыре.Из-за киоскаПоявится девушка в пелеринке, —Раскачивая полосатый ранец,Вся будто распахнутая дыханьюПрохладного моря, лучам и птицам,В зеленом платье из невесомойШерсти, она вплывает, как в танец,В круженье листьев и колыханьеЦветов и бабочек над газоном…
Ох, не похожа эта гимназисточка на ту креолку, за которой в ранних стихах слуга-индус нес серебристый шлейф.
Как не похож нынешний лирический герой на того маленького бунтаря, который демонстративно выплюнул когда-то скисшие сливки — стер с губ материнское молоко.
А теперь?
Я много дал бы, чтобы мой пращурВ длиннополом халате и лисьей шапке,Из-под которой седой спиральюСпадают пейсы, и перхоть тучейВзлетает над бородой квадратной…Чтоб этот пращур признал потомкаВ детине, стоящем подобно башнеНад летящими фарами и штыкамиГрузовика, потрясшего полночь…
Детина — новое сюжетное обличье того лирического героя, "иудейского мальчика", который когда-то, трепеща, шел за гимназисточкой, боясь приблизиться и заговорить. Биографы и мемуаристы не сохранили в жизнеописаниях Багрицкого таких эпизодов, где он, в сопровождении матросов, устраивал бы облавы на "контру", — в лучшем случае он на таких мероприятиях присутствовал. "Я тут совсем немного приврал, но это было нужно для замысла, — смеялся Багрицкий в ответ на расспросы. — Во-первых, бандитов, которых мы искали, на самом-то деле не оказалось. А во-вторых, когда я увидел эту гимназистку, в которую был влюблен и которая стала офицерской проституткой, то в поэме я выгоняю всех и лезу к ней… Это, так сказать, разрыв с прошлым, расплата с ним. А на самом-то деле я очень растерялся, сконфузился и не знал, как бы скорее уйти…"
В поэме — сюжет другой, но не менее реальный, и даже описанный с куда большей рельефностью: герой — "детина", помощник комиссара, врывается в дом, где затаившиеся заговорщики, "бандиты", делают вид, будто они мирные обыватели: пьют чай и обсуждают… стихи Гумилева.
Отдав таким образом последний поклон Синдику, стихам которого когда-то даже подражал, лирический герой принимается за дело. Он вынимает оружие. "Руки вверх! Барышни, в сторонку!"
В одной из комнат — она!
Голоногая, в ночной рубашке,Сползшей с плеч, кусая папироску,Полусонная, сидела молчаТа, которая меня томилаСоловьиным взглядом и полетомТуфелек по скользкому асфальту.
Реальный герой, бывший "иудейский мальчик", как мы знаем, в смущении готов был бежать прочь. Лирический герой остается, чтобы "расплатиться с прошлым":
Я швырнул ей деньги.Я ввалился,Не стянув сапог, не сняв кобуры,Не расстегивая гимнастерки,Прямо в омут пуха, в одеяло…
Сейчас герой, насилующий мечту своей юности, объяснит, за что он с ней расплачивается.
Я беру тебя, как мщенье миру…
Следует расшифровка: мщение — за робость, застенчивость, позор предков, щебетанье случайной птицы (мог бы еще сказать: за случайной конницы набег).
Как всегда у великих поэтов, слово попадает в точку — в ту небыть, которую хочется завалить "аргументами"; это слово — "пустота":
Принимай меня в пустые недра,Где трава не может завязаться, —Может быть, мое ночное семяОплодотворит твою пустыню…
Великая попытка большевиков оплодотворить пустыню, в которую они ненароком уронили ненавистный старый мир, символически завершается.
Кажется, Багрицкий хотел продолжить поэму. Судьба не дала. Измученный астмой, он умер в феврале 1934 года, немного не дотянув до триумфального Первого съезда советских писателей и немного перетянув за черту пушкинского рокового возраста.
На кладбище, как специально отметили биографы, его проводил эскадрон красной конницы[6].
НИКОЛАЙ ТИХОНОВ:
«НЕТ РОССИИ, ЕВРОПЫ И НЕТ МЕНЯ…»
И дальше: «…Меня тоже нет во мне …»
Миллионы читателей, все еще помнящие Тихонова по многотомным собраниям сочинений, по необъятным поэтическим дневникам государственного деятеля, пересекающего с веткой мира моря и горы, наконец, по хрестоматийным строчкам «Баллады о синем пакете», — вряд ли легко примут такую его самоаттестацию.
Мало кто и теперь знает эти строки: схороненные автором в глубине личного архива, или, как сам он говорил, в «могиле стола», они пролежали там несколько десятков лет. Извлеченные из схрона (из архива наследников поэта) они были подготовлены и выпущены в свет в 2002 году издательством «Новый ключ» под названием «Перекресток утопий» исчезающим тиражом в 500 экземпляров.
Стихи, прогремевшие на весь Питер за восемь десятков лет до того, оказались рядом со стихами, тогда же приговоренными автором к «могиле». Рядом: «Орда» и «Брага» в подцензурном варианте, когда гусар-кавалерист в накинутой на плечи прожженной длиннополой шинели», с «зажатой в зубах прокуренной до донышка трубкой» становится одним из ярчайших поэтов молодой Советской власти, — и «остатки» той же «Орды» и той же «Браги», спрятанные от печати и чуждых глаз. Рядом: «Праздничный, веселый, бесноватый…». И: «Нет России, Европы и нет меня…»