Александр Проханов - За оградой Рублевки
Среди нынешней жути, за злыми деяниями власти, за истреблением русского Космоса, разбазариванием русской науки, уничтожением военной мощи, отравлением колодцев культуры, за тлетворным телевидением и лживым славословием политиков я чувствую холодную жестокую волю Америки, вонзившей томагавк в череп России. И я ненавижу Америку.
Толпа перед посольством увеличивается до размеров, когда в ней происходит самовозгорание. Отдельные тлеющие очаги начинают спекаться в раскаленный уголь, красно-белый в центре, темный по окраинами. Как из мехов горна, дует ровный, веселящий сквозняк, раздувающий транспаранты и флаги. Энергия толпы празднична, музыкальна, побуждает людей к творчеству, танцу, словоизвержению. Уже несколько мегафонов, желтые, голубые, зеленые, повернуты в сторону посольства. Из них брызжут гневные металлические слова, ударяют в блестящие окна, в скулы и фуражки морских пехотинцев, сдувают, как пескоструем, каких-то штатских наблюдателей, заставляя их скрыться в дубовых дверях посольства. Молодежь, общим гуртом, где перемешались лимоновцы, скинхеды, размалеванные, с остроконечными прическами панки, в стальных цепях и подвесках рокеры, скандируют какую-то веселую неприличную брань. Вскидывают вверх кулаки, радуются своему гомону, дружным веселым ругательствам, которые разогнали посольских служителей, отпугнули от окон встревоженных дипломатов.
Священник среди этого гама отслужил молебен за сербских братьев, поцеловал образ святого Саввы, и теперь, воздевая к посольству гневный, указующий перст, размахивая просторным рукавом рясы, проклинает Блудницу Вавилонскую, севшую на семи холмах смертных грехов. Молит Господа наказать Америку, покарать ее гордыню, заслонить от ее злой воли обиженных и сирых.
Латиноамериканские студенты под звуки гитары танцуют, сильно и страстно вытаптывают на теплом московском асфальте. Сквозь топот и струнные рокоты слышно многократно повторяемое «Венсеремос!». У курдов появился откуда-то барабан с лентами. Смуглолицый, с набухшими височными венами барабанщик запрокинул голову, неистово бьет, остальные курды, положив друг другу руки на плечи, топчутся на месте, изображают боевой ритуальный танец.
Разобщенные выкрики, сталкиваясь, мешаясь, вдруг обретают единый ритм. Вся разношерстная толпа попадая в такт, начинает единым выдохом скандировать: «Посол, выходи!.. Посол, выходи!» Выманивает из глубины здания главного неприятеля, который укрылся в глухом кабинете за плотными гардинами, сухонький, маленький, как корявая тлетворная личинка.
Проезжающие мимо лимузины тормозят. Черный лакированный джип, в которых ездит московская братва, резко останавливается. Из него высовывается громила, стриженный наголо, в дорогом пиджаке, шелковом галстуке. Показывая золотую фиксу, приветствует: «Мочи их, мужики! За сербов ответят, суки!» – и радостно мчит дальше по весенней Садовой.
Но, может быть, моя ненависть – затмение утомленного разума, слепо ищущего причины своих страданий и поражений? Желчь проигравшего неудачника, нашедшего себе оправдание в инстинкте толпы?
Маленький городок Ватсонвилл в Калифорнии, куда я приехал ночью, и меня встречали на площади у фонтана с аккордеоном и букетом цветов. Я поселился на несколько дней в доме «среднего американца», страхового агента, и он показывал мне свой ухоженный сад, любимых лошадей, приглашал на утренний кофе, где нас поджидала его радушная, дородная женушка и двое смышленых, гладко причесанных ребятишек. Он катал меня на своем автомобиле по Калифорнии, и я видел стальную, сверкающую на солнце паутину моста у Сан-Франциско, мы ели суп из креветок, глядя на синий залив с розовыми небоскребами, словно на воду опустилась стая фламинго, и с песчаного берега под Сан-Диего, где растут серебристые сосны, наблюдали плывущих в океане китов.
В Техасе, в городке Абелин, ослепительно белом и плоском на солнце, меня принимала семья врача, уступив верхнюю комнату с видом на горячие прерии. Врач водил меня в клинику, и я видел, как умирает от рака старик-американец, кричит, не справляясь с болью, и как рождается младенец, черный, глазированный, обвитый розовой пуповиной, издавая свой первый победный крик. Мне уделяли время, возили в прерии, где сухо и солнечно золотились безбрежные нивы пшеницы, и в бледном небе, снижаясь к желтым хлебам, проплывал черно-туманный бомбардировщик В-1 на соседнюю авиационную базу. Вечером мы смотрели родео, брыкающихся потных быков и неистовых ковбоев, даже в паденье не терявших свои «стетсоны». Ели барбекю, танцевали в таверне под музыку «кантри», и по сей день в гардеробе висит их подарок – фетровая ковбойская шляпа.
Во Флориде, в Палм-Бич, я смотрел, как по черной воде плывут кораблики в разноцветных гирляндах, змеятся, отражаясь в воде, золотые огни фейерверка. А наутро над городом в густой синеве вдруг стала расти, подниматься пышно-белая башня, и на ее высокой остроконечной вершине что-то мерцало, белело – «шаттл» с мыса Кеннеди уходил в космический рейс.
Под Вашингтоном меня принимала чета пенсионеров, похожая чем-то на старосветских помещиков. Хозяин, бывший чиновник госдепа, водил меня на прогулки по липовым влажным аллеям, и мы, шурша опавшей листвой, говорили о Толстом и Уитмене. Он показывал мне свое молодое фото, где в форме морского офицера стоит под орудиями линкора «Огайо». Мы ездили в Вашингтон, посетили Музей космонавтики, Библиотеку Конгресса, побывали у памятника ветеранам вьетнамской войны, смотрели на зеленый газон у Белого Дома. Он угощал меня обедом в закрытом респектабельном клубе, и я вдруг испытал острую боль, подумав, что больше мы никогда не увидимся.
Разве не был прекрасен первый душистый снег, упавший в Денвере среди стеклянных небоскребов, и я держал ароматный снежок, глядя, как переливается зеркальная, уходящая в небеса громада. И разве не чудесными казались мне тенистые нью-йоркские улицы, без неба, среди смуглых серых исполинов, где я гулял, обгоняемый энергичной толпой, вдыхая запах табака и бензина. Мои знакомцы устроили мне пикник на Гудзоне, под дождем, и мы ели горячее дымное мясо, глядя, как по ветряной свинцовой реке плывут сухогрузы. Разве вправе я это все ненавидеть?
В толпе у посольства все меньше веселого буйства, все больше злой и упорной ярости. Как из мощного поршня, вырывается горячий выдох: «Посол, выходи!..» Кажется, сваебойная машина вгоняет в грунт бетонный отточенный штырь, и посольство содрогается, звенят хрупкие стекла, милиции вокруг становится все больше и больше. Лимоновцы развернули полосатый американский флаг. Ловкий подросток поднес зажигалку. Флаг закоптил, загорелся, стал отекать языками огня. Толпа засвистела, заприседала, запрыгала, устроила вокруг сгоравшего флага яростный языческий хоровод, суеверно уповая на то, что сжигаемое в Москве полотнище, символ американского могущества, вызовет в Америке потрясения, умаление ее мощи, парализует жестокую волю звездно-полосатой империи.
Сербы подняли на шесте картонный макет американского бомбардировщика «стеллс», похожего на черную летучую мышь. Толпа заголосила, завыла. В самолет полетели пустые банки из-под пива, огрызки яблок. Попадали в чучело ненавистного «американца». Сбили с шеста, и толпа ревела от радости, полагая, что в этот миг в небе над Сербией зенитчики завалили «Б-1» и он ударился в гору, подняв над цветущими склонами черный копотный взрыв.
В толпе проснулось первобытное, древнее, яростное. Она топочет, волнуется, в ней голосят мегафоны, стучит барабан, звенят гитары, взвиваются бессловесные песни. Она камлает, волхвует, заговаривает зло, отгоняет от Сербии самолеты и крылатые ракеты. Ослепляет американских пилотов в кабинах. Вселяет мужество в сербских зенитчиков. Желает сокрушения ненавистной Вавилонской башни, воздвигнутой за океаном, откуда во все остальное человечество летят снаряды и бомбы, дует ядовитая радиация смерти. «Америка – параша, победа будет-наша!»
В эту ненавистную башню, в желто-белое посольское здание, летят через изгородь гнилые помидоры, сырые яйца, бумажные пакеты с чернилами. Ударяются о свежевымытые стены, раскалываются, оставляют безобразные потеки и кляксы – багровые, желтые, сине-черные. Морские пехотинцы покидают свой пост перед дверью, укрываются за бетонными створами.
Я чувствую, как подымается в толпе бурун ярости. Люди готовы кинуться к изгороди, одолеть чугунную преграду, высадить дубовые двери. Ворваться внутрь и громить, ломать, крушить. Бить компьютеры, вышвыривать из окон архивы, гнать по коридорам испуганных жалких клерков. И я захвачен этой темной слепой волной, подчиняюсь толпе, готов штурмовать посольство.
И мгновение абсурда – в бесконечном мироздании, где каждую секунду вспыхивают и гаснут миры, внезапные бури сметают галактики, заворачивается в спираль звездное месиво, зажигаются разноцветные луны, проносятся хвостатые золотые кометы, встают среди неба семицветные светила и солнца, – в бескрайней Вселенной на крохотной, как пылинка Земле, в голубой капле жизни люди, рожденные на миг, чтобы тут же исчезнуть, воюют, сражаются, мучат, ненавидят друг друга. Заслоняются от чуда, во имя которого их сотворили из бездушных молекул и атомов, внесли в их скоротечные судьбы мечту о бессмертии, облекли эту мечту сказаньем о Рае. Насадили среди черных жестоких небес, космических взрывов и бурь райский волшебный сад. И пусть над этой гневной толпой возникнет из неба огромный раструб мегафона и ангел грозным голосом в золотую трубу пропоет строку из Евангелия, и черные самолеты Америки превратятся в снежные хлопья, бесшумно упадут на цветущие вишни, на булыжник монастырских подворий, на синюю воду Дуная. А мятущаяся у посольства толпа очнется, утихнет, обратит озаренные лица к небу, где, бесшумный и чудный, летит над Москвой ангел в белых одеждах, несет благоуханную розу.