Россия между дикостью и произволом. Заметки русского писателя - Максим Горький
– Ага-а! Тебя-то мне и надо! Уж я тебя, шило, искал, искал! Идём к податному, он тебя требует!
– Не хочу, – сказал Сима, отходя прочь.
Но Иванюков схватил его за рукав рваного пальто и громко спросил:
– А в морду, сударь, хотите получить?
И вот Сима очутился перед лицом Жукова; инспектор, лёжа на диване, хрипло говорил ему, улыбаясь во всё лицо своё:
– Что же ты, скот, написал стихи, читаешь их везде, а я ничего не знаю, а? Ведь это я тебе заказал?
Сима весь налился страхом, злостью и тоской, и неожиданно для себя, незнакомым себе, высоким, взвизгивающим голосом, он начал:
– Его благородию Жукову Евсею… – Передохнув, он объяснил, покачиваясь на ногах и точно плавая в тумане. – Отчество я потому выкинул, что оно не ложится в стих, – Лиодорович – так и не зовут никого!
– Что-о? – удивлённо спросил Жуков. – А ты читай, дубина!
Сима начал:
Правду рассказать про васЯ никак не смею,Потому – вы за неёСломите мне шею.– Ну, и глуп! – проворчал Жуков.
Будь я ровня вам, тогдаЯ бы – не боялсяИ без всякого трудаНад вами посмеялся.Жуков поднял голову и начал кашлять, тяжко спуская ноги с дивана, – его движение испугало Симу, он тоже остановился и кашлянул.
– Ну, что же? – хрипя и отплёвываясь, проворчал Жуков.
Сима медленно выговорил:
Стыдно мне смотреть на вас,Стыдно и противно…Податной вытаращил глазки и, шевеля пальцами, протянул негромко:
– Что-о?
Поэт, вздрогнув, согнулся, быстро выскочил из комнаты и почти три недели прятался где-то. После он рассказывал слобожанам, что Жуков закричал ему – убью! – и бросил в него сапогом. Эта сцена стала известна в городе.
– Захвалили парнишку, он и зазнался! – говорили на Шихане. – Они, слободские, один другого озорниковатее, их привечать – опасно!
Но в семи тысячах жителей Окурова и Заречья был один человек, относившийся к поэту серьёзно: каждый раз, когда Сима, получив от Лодки спешно-деловую ласку, выходил из «раишка», – у ворот его останавливал квадратный Четыхер.
– Ты? – спрашивал он, хотя знал и видел, чьё длинное тело робко и неловко вылезает из калитки.
– Ну-ка, сядь! – предлагал он.
И когда Сима садился рядом с ним на лавке – он, положив на плечо или колено поэта широкую ладонь, тихонько просил:
– Ну-ка, скажи стишки!
Сима говорил, а Четыхер, вздыхая, украдкой крестился и снова просил:
– Ну-ка ещё!
Юноше нравилось читать свои сочинения этому человеку, и он для него читал особенно: не торопясь, мягким шёпотом, старался придать любимым словам особую значительность и порою таинственно толкал слушателя, подчёркивая этим толчком слово или строчку, которые ему казались особенно важными.
Здесь, под воротами старого дома, когда-то наполненного иной жизнью, Сима как будто чувствовал, что он хоронит свои мысли без обиды и с честью, что встречают их не холодное любопытство и жалость, отрицающие его душу, а нечто иное, возбуждавшее в нём приятную гордость.
Из глубины всё ещё важных развалин дворянского дома порою долетали визги девиц, тенор Коли-телеграфиста, колокольный голос Ваньки Хряпова, сына ростовщика, бойкие песни Фимки Пушкаревой, звон гитары – но все эти звуки тоскливой и пьяной жизни не мешали Симе и его слушателю.
– Ну-ка ещё! – просил Четыхер, разглядывая из-под мохнатых рыжих бровей серебристое сияние Млечного Пути, радостное горение звёзд, медленный ход медного круга луны или тихий бег облаков; смотрел Четыхер, слушал и, двигая плечом, незаметно крестился.
Тяжко спали изжёванные и обкусанные нищетою, оборванные диким озорством тёмные избушки слободы, тесно окружая усадьбу Воеводиных, – точно куча мелкого мусора большую изломанную игрушку. Сима плотно прижимался к дереву ворот и не уставая читал. Но иногда поспешные, милостивые и тёпленькие ласки его возлюбленной поднимали в груди юноши тошное ощущение обиды, он вспоминал торопливые слова женщины, деловые движения её тела и с унылою горечью думал:
«Хоть бы раз один дала мне полюбоваться собой! Другие-то…»
Читать ему не хотелось, голос звучал вяло, сердце не входило в слова.
– Ну, ладно, спасибо! – говорил Четыхер и совал в руку три копейки или пятак.
– Не надо же! – говорил Сима, отдёргивая руку.
– Ну-ка, а ты – бери! Я ведь – один. Мне хватит!
Боясь обидеть Четыхера – Сима брал монету и шёл в поле.
Вечерами на закате и по ночам он любил сидеть на холме около большой дороги. Сидел, обняв колена длинными руками, и, немотствуя, чутко слушал, как мимо него спокойно и неустанно течёт широкая певучая волна жизни: стрекочут хлопотливые кузнечики, суетятся, бегают мыши-полёвки, птицы летят ко гнёздам, ходят тени между холмов, шепчут травы, сладко пахнет одонцем, мелиссой и бодягой, а в зеленовато-голубом небе разгораются звёзды.
В такую лунную ночь пред ним незаметно явился Тиунов и спросил, постукивая палочкой по сапогу:
– Что – стишки выдумываешь?
– Да, – сказал Сима, смущённый.
Крутя головой, Тиунов обвёл его взглядом и ласково одобрил:
– Так! Ну, сочиняй, бог тебе в помощь!
И пошёл тихонько прочь. Он показался Симе добрым и нужным сегодня – юноша встал и поплёлся за ним.
Кривой обернулся, подождал и вновь окинул Симу взглядом.
– Как же это ты сочиняешь, интересно мне?
Юноша обрадовался, охотно и легко он стал говорить.
– Сначала – я думаю. Я даже всегда думаю, Яков Захарович. От этого, надо быть, испортилось у меня сердце – стеснение в нём и тоска. А иной раз – забьётся оно, как птица, и вдруг – остановится.
– Так! – сказал кривой, усердно тыкая палочкой в голову своей тени, косо лежавшей у ног его. – А о чём же, малый, ты думаешь?
– Обо всём, Яков Захарович! – виновато сказал юноша. – Кто встретится или вспомнишь кого – человека ли, собаку ли… Птицы тоже…
– Так, так!
Тиунов почесал переносицу и тихонько двинулся вперёд. Сима шёл рядом, рассказывая.
– Кроме птиц – все толкутся на одном месте. Идёт человек, наклоня голову, смотрит в землю, думает о чём-то… Волки зимой воют – тоже и холодно и голодно им! И, поди-ка, всякому страшно – всё только одни волки вокруг него! Когда они воют, я словно пьяный делаюсь – терпенья нет слышать!
Луна светила сзади них, тени ползли впереди: одна – покороче, другая – длиннее, обе узкие. Одна – острая, двигалась вперёд ровными толчками, другая – то покрывала её, то откидывалась в сторону, и снова обе сливались в бесформенное тёмное пятно, судорожно скользившее по земле.
Спотыкаясь, Сима объявил:
– У меня даже стишок сочинён про волков! – приостановился и начал читать:
Ходят волки по полям да по лесам,Воют, морды поднимая к небесам.Я волкам – тоской моей,Точно братьям, – кровно сроден,И не нужен, не угоденНикому среди людей!Тяжело на свете жить!И живу я тихомолком.И боюся – серым волком —Громко жалобу завыть!Тиунов взмахнул палочкой, поглядел в небо, в даль и себе под ноги.
– А весёлое – не склонен сочинять? – спросил он, вздыхая.
Сима, тоже оглянувшись, ответил виновато:
– Про податного Жукова сочинил, да плохо вышло. Артюшка поёт:
Как живут у нас в ЗаречьеХуды души человечьи…Это