Жоржи Амаду - Каботажное плавание
Мариэл Марискот — воплощенная любезность — доставил Мустаки до самого дома Винисиуса, но уклонился от приглашения посетить шоу с участием композитора, имевшее быть через два дня в театре «Кастро Алвес». Он очень благодарен, но просит извинить: не может злоупотреблять снисходительностью полиции. Вот каким манером прибыл Жорж Мустаки в нашу сюрреалистическую отчизну — как же было не полюбить ее, как не признать своей?! Именно так и случилось: он стал бразильским композитором, и когда Жак Шансель снимал здесь, в Баии, свою программу «Le Grand Echiquier»85, он выступал рядом с Каймми, Каэтано, Жилем. Здесь черпал он вдохновение, здесь сочинил две песни, облетевшие мир. Сколько раз приезжал он сюда, сколько раз приедет?!
Он появляется всюду, где надо защитить и поддержать свободу, он поет для палестницев, для курдов, для ливанцев, для Нельсона Манделы — для всех, кто этого заслуживает и в этом нуждается. Страсть и свобода — вот краеугольные камни его философии, вот вечный источник его творчества. Я мог бы рассказать о нем десятки историй (иные я наблюдал собственными глазами), но ограничусь лишь одной: довольно будет, чтобы вы поняли, кто таков мой друг Жорж Мустаки.
Случилась у него как-то раз скоропалительная любовь с одной арабской девушкой. Она провела у него пять дней, сказала «Пока!» и удалилась, не оставив адреса. Однако через несколько дней Жорж узнал о ней из газет: девушку арестовали в аэропорту Тель-Авива, ибо обширный ее багаж состоял, главным образом, из взрывчатки, которая, будучи приведена в действие, разнесла бы в клочья пол-Израиля. На допросе террористка заявила, что она — жена всемирно известного композитора Жоржа Мустаки.
Прочитав об этом, он удивился, но не смутился. Да, они прожили с ней неполную неделю, не обвенчались ни в церкви, ни в синагоге, ни в мечети, и в книге не записались, и кольцами не обменялись — была только взаимная страсть, взаимное обладание, но наш композитор (всемирно известный) не считал, что этого мало. Он не стал разоблачать самозванку, назвавшую его мужем, а принялся помогать ей.
Ее приговорили к длительной отсидке, и несколько раз появлялся в тюрьме Жорж, устраивал концерты для нее и для других арестанток и даже подружился с директрисой этого исправительного заведения. Он нанял адвокатов, он хлопотал, чтобы ей скостили срок, и добился своего. Через три года ее выпустили. Он снял ей квартирку неподалеку от собственной. Она пожила там некоторое время и отправилась навстречу своей судьбе.
Баия, 1965
В те времена излюбленным моим развлечением было дарить на память о Баии кустарные глиняные кувшины для воды — самые огромные и самые уродливые из всех, какие только можно было отыскать на рынке. Я держал дома не менее десятка этих чудищ, чтобы в час проводов не оказаться с пустыми руками.
Тогда, в 60-е годы был у нас в городе единственный приличный отель, располагавшийся на Кампо-Гранде, — там и только там останавливались знатные чужестранцы. И когда подходил к концу срок пребывания в нашем волшебном городе, и гость собирался уже ехать в аэропорт, ему приносили исполинских размеров глиняное корявое страшилище, художественной ценности не представлявшее, но завернутое в нарядную бумагу, перехваченное ленточкой с подсунутой под нее визитной карточкой — я пошел и на этот расход, где было написано: «Примите, любезный друг, на добрую память о путешествии и пребывании в Баии эту амфору — творение народных умельцев». Вручался дар в самую последнюю минуту, и любезному другу ничего не оставалось, как кротко и смиренно присовокупить его к прочему багажу. Иным изменяла выдержка: я своими ушами — ибо почитал своей непременной обязанностью присутствовать при этой сцене — слышал, например, как Афранио Коутиньо, заскрипев зубами, пробормотал: «Могло бы быть поменьше и полегче…» Но дальше сдавленных проклятий дело не шло. Забыл вам сказать: на визитных карточках стояли имена наших баиянских грандов — губернатора штата, префекта, редактора крупнейшей газеты, директора музея, банкира… У кого же хватит духу оставить в холле такой трогательный знак внимания со стороны столь видных лиц, тем паче, что уж они-то дрянь какую-нибудь не подсунут…
Рио-де-Жанейро, 1970
По случаю приезда португальского издателя Франсишко Лиона де Кастро главный редактор газеты «Маншете» Адолфо Блох устраивает обед в его честь, созывает весь цвет нашей литературы и журналистики. Затеваются совместные проекты, запускаются новые серии.
За столом, после того, как отдана дань приличествующим случаю темам, живо интересующим гостя, — дела издательские, взаимоотношения с цензурой, которая не дает дыхнуть ни издателям, ни писателям, беседа плавно перетекает к вопросу, греющему душу хозяев, близкому им с юности, знакомому и теоретически, и — в большей или меньшей степени — практически. Речь заходит о таком животрепещущем предмете, как публичные дома — не какие-нибудь грошовые грязные притоны, нет, фешенебельные и уютные, закрытые для посторонних, гарантирующие, что никто без надежных рекомендаций туда не войдет и никто не потревожит клиента, баснословно дорогие, высшего разбора заведения, бордели для миллионеров и знаменитостей. Участники обсуждения наперебой демонстрируют искушенность и всеобъемлющую осведомленность: как поставлено дело в разных странах, какими фирменными блюдами угостят тут, что предложат там. Приводятся подробности и примеры, вспоминаются особо врезавшиеся в память эпизоды, называются имена и клички, адреса и пароли.
Раймундо Магальяэнс Жуниор, проживший много лет в Соединенных Штатах, широкими размашистыми мазками набрасывает панораму распутства североамериканского, и если собрать все его познания воедино, выйдет объемистый том. Наш хозяин Адолфо — человек всеядный, истый гражданин мира, globetrotter86, исколесивший Европу и Азию. Фернандо Сабино уснащает свой рассказ подробностями столь живописными, что невольно закрадывается сомнение в правдивости его слов. Карлос Эйтор Кони проявил обширные познания относительно нашего, исконного, не заемного, бразильского товара.
Шико Лион слушал терпеливо, но мне показалось, что он чувствует себя неловко и не разделяет общего оживления, ибо потоки фривольностей уже начали переливаться через края, беседа же стала приобретать попросту скабрезный характер. В какой-то момент один из знатоков — кто именно: издатель? литератор? напрягусь, так вспомню, но стоит ли? — уставив вилку в грудь лузитанского гостя и продолжая жевать нежнейшее филе, произнес сурово и печально:
— А в вашей стране, друг мой, сложилась практика поистине нетерпимая… Это какой-то ужас…
— Что вы имеете в виду? — оживился Шико, явно обрадовавшись тому, что беседа приняла иной оборот и перешла на политику. — Преследование инакомыслящих, произвол, тюрьмы, цензуру?
— Нет-нет, есть кое-что похуже. Невыносимо, невыносимо, друг мой… Представьте, я вхожу в заведение, выбираю девицу, поднимаюсь с нею в комнату, и тут она спрашивает: «Какие будут пожелания у вашего превосходительства?» И все! Это действует на меня оглушительно и мгновенно. Как только я слышу «ваше превосходительство», мне уже ничего от нее не надо, ничего не хочется, я становлюсь импотентом! И так — всякий раз!
Подождав, пока смолкнет дружный хохот, я спрашиваю португальца:
— Скажите, Шико, когда вы устраиваете обед с писателями и коллегами в своем издательстве «Эуропа — Америка», у вас за столом такие темы обсуждаются?
Там, за морем, на Пиренеях, люди ведут себя чопорно и сдержанно, их с детства приучают к притворству и скрытности, но португальский издатель, застигнутый врасплох, окончательно сбитый с толку, вздрагивает всем телом и отвечает как на духу:
— Никогда! Ни в издательстве, ни дома! У нас такие вещи обсуждать не принято.
— Ваше превосходительство… — бурчит один из бразильцев. — Такое обращение действует лучше брома.
Прага, 1950 — Вена, 1952
Мой парижский приятель, гаитянский поэт Рене Депестр, нынешняя знаменитость, тогда был еще совсем юным. Тот год принес ему череду неприятностей: с Гаити он, коммунист и активист, бежал, из Франции его выслали, и только что женившийся Рене надеялся обрести приют в братской Чехословакии, где власть в руках коммунистов. Он-то думал найти там тихую пристань — посвятить себя поэзии и борьбе за освобождение своей далекой и нищей отчизны.
Не тут-то было! Он в полном смысле слова угодил из огня да в полымя: Прага в ужасе и оцепенении, идет процесс Рудольфа Сланского и других видных коммунистов, страх и доносы, переполненные тюрьмы. Депестр больше всего боится за жену, очаровательную румынскую еврейку Эдит — над ее головой сгущаются тучи, ей грозит обвинение в шпионаже. Вздор и чушь, казалось бы, но страна больна манией преследования, и тучи все гуще. Круг людей, связанных с Рене, редеет, всяческие союзы и комитеты, обещавшие оказать ему гостеприимство, от обещаний своих отказываются. Ему уже некуда деться, и тут некий доброжелатель подсказывает выход, дает совет вполне в духе времени. Надо развестись с Эдит и «отмежеваться» — тогда все будет хорошо, его-то ведь никто ни в чем не подозревает. Рене отклоняет заманчивое предложение и делает это так грубо, кратко и резко, что оказывается со своим изгнанническим барахлишком и красавицей Эдит, внесенной в проскрипционные списки, на улице. Верней сказать, в глухом тупике. Им в буквальном смысле негде было голову приклонить.