Журнал Русская жизнь - Москва (сентябрь 2008)
Гипсовый Аполлон украшает живописный садик, засаженный лиловыми и розовыми цветами, две девочки играют в волан в белых платьях, ветра нет, только время от времени падают первые желтые листья, пока еще, как первая седина, почти невидимые в зелени, один лист прилип к влажной от утренней росы щеке гипсового Аполлона, а в желтом домике с белыми колоннами пьют чай из позолоченных фарфоровых чашек, тикают часы с бронзовой Психеей, склонившейся над бронзовым Амуром, и средний сын, морской офицер, приехавший в отпуск, намазывает хлеб маслом. Он в своем форменном мундире, очень аккуратном, - единственное черное пятно. Все остальное чистенькое, сияющее. Трогательный мир, кукольный и лживый.
Второго сентября 1807 года англичане начали бомбить Копенгаген, и бомбили его четыре дня подряд, так что балтийские Афины сгорели, и есть очень много хорошеньких картинок, посвященных этому событию, с красивым красным заревом во все черное небо, черными силуэтами горящих церквей и мечущимися в панике фигурками. Седьмого сентября Дания подписала капитуляцию, ее флот, тогда - самый большой в мире - был уведен в Англию, и королевство Дания стало мирным и уютным, как сказка Андерсена. Вскоре начался датский Золотой век.
Датская живопись, особенно замечательный Кебке, напоминает отечественного Григория Сороку. Тихая идиллия со слегка желтеющими деревьями. Белые колонны, желтые фронтоны, кукольные фигурки, несколько более босоногие, чем у датчанина. Напоминает и чистую, прозрачную, росами промытую прозу пушкинской «Барышни-крестьянки». В чудном русском пейзаже миниатюрный и аккуратный стаффаж: англоман, залезший в долги и ушедший в отставку в павловское время, его русопятый сосед-недоброжелатель, девки в сарафанах, хитрая Лиза в лапоточках, дурак Алексей с ружьем и собакой, Аполлон Бельведерский. Лес, грибы, птички, охотничья собака бегает, а в желтом домике с белыми колоннами за обедом все говорят по-французски. И все врут друг другу, даже тупой Алеша, не замечающий белил на физиономии своей ряженой суженой. Лиза же очень удачно выходит замуж и, надо отдать ей должное, сама все устраивает.
В сентябре Иван Петрович Берестов примиряется с Григорием Ивановичем Муромцевым, и рассказ достигает кульминации. В сентябре Муромцев дает примирительный обед Берестову, а Лиза, укравшая у своей англичанки косметику, в очередной раз дурачит своего избранника. Третьего сентября 1830 года Пушкин приезжает в Болдино, и начинается замечательная осень, в сентябре он пишет «Барышню-крестьянку». Вокруг же свирепствует холера, но «Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья - Бессмертья, может быть, залог!» - сентябрь удивителен, «Пир во время чумы» переплетается с «Барышней-крестянкой», да и Григорий Сорока вешается в возрасте тридцати одного года от роду. Блистательная и искусственная лживость «Барышни-крестьянки» - это бабье лето классицизма, фальшивое золото пожелтевших листьев. С белыми колоннами желтых фасадов, глядящихся в искусственные пруды, с бронзовыми Психеями, застывшими над бронзовыми Амурами. Форма - это же педантство.
Все большие пожары больших городов происходили в сентябре, кроме самого классического, римского, случившегося в июле. Нерон поджег Рим в июле специально, чтобы его пожар отличался от других, неоклассических. Второго сентября 1666 года загорелся Лондон. Второго же сентября начался пожар Москвы, и жирный Пьер Безухов неуклюже слонялся по Москве в поисках Наполеона. Город, брошенный и обреченный, французская болтовня сapitaine Ramball du treiziйme lйger, dйcorй pour l?affaire du Sept - капитан Рамбаль, наверное, получил орден Почетного легиона уже за Бородинскую битву, - грабеж, классический профиль молодой армянки, спасение некрасивой злобной девочки, спасение не из огня, а из огорода, где она притаилась, ложь о том, что она - его дочь, непонятная самому Пьеру и неожиданно у него вырвавшаяся, - все это признаки бабьего лета, утомленного солнца, желтеющих листьев. В Петербурге в это же время князь Василий в салоне Анны Павловны Шерер читал воззвание патриарха.
Затем в сентябре бомбили Лондон, замкнулась блокада, горели Бадаевские склады и здания Торгового центра.
Второе сентября 1792 года - начало террора французской революции, когда толпа, взяв на себя обязанность судей и палачей, ворвалась в парижские тюрьмы, верша самосуд. Толпа состояла из лавочников и ремесленников всех разрядов и была обуреваема патриотическими чувствами. Образовался трибунал, «и, ввиду огромного числа обвиняемых, было решено, что дворяне, священники, офицеры, придворные, одним словом, люди, одно звание которых служит уже достаточным доказательством их виновности в глазах доброго патриота, будут убиты гуртом, без дальнейших рассуждений и специальных решений суда; что касается других, то их надлежало судить по внешнему виду и по их репутации». Самозваные судьи были экспансивны, чувствительны и нравственны: так, они, например, не брали ни денег, ни драгоценностей, найденных у своих жертв, а доставляли все это в целости и сохранности в революционные комитеты. Еще они были очень веселы, танцевали вокруг трупов, подтаскивали скамьи для «дам», желавших видеть, как убивают аристократов, и установили особый ритуал для занимательности. Осужденных решено было медленно проводить между шпалерами честных граждан, которые будут бить их тупым концом сабли, чтобы продлить мучения. Затем обнаженные жертвы кромсались еще в течение получаса, и, когда все уже вдоволь насмотрелись, врагов народа приканчивали, вспарывая им животы.
Все это делалось во имя свободы, равенства и братства и имело большое историческое значение для демократии. Расчищался путь для нового, и вместе с головами аристократов в прошлое летели фижмы, парики и последние излишества рокайля, туалеты становились проще, архитектура - легче, сады - естественней, скульптура - пластичней, живопись - выразительнее. Ровное, ясное сентябрьское солнце классицизма всходило над Европой и освещало английский парк, Аполлона Бельведерского среди цветов, двух девочек в белых платьях, играющих в волан, искусственный пруд, смотрящуюся в него уютную усадьбу с желтыми колоннами, и, заглядывая в окна, играло на полированной поверхности комодов и столов с пламенем красного дерева, на ягодицах бронзовой Психеи, склонившейся над бронзовым Амуром, и тихо-тихо тикали часы: тик-так, тик-так, тик-так. Декабрь, быть может, был главной русской ошибкой, все надо было устраивать в сентябре.
Розалия фон Тюммлер, героиня рассказа Томаса Манна «Обманутая», в свои пятьдесят лет влюбилась в двадцатичетырехлетнего американца с весьма значащим именем Кен Китон. Предвосхищая набоковскую «Лолиту» Манн изображает вожделение пережившей менопаузу Европы к свежести Нового Света. Влюбленность, как водится, произошла в мае, но окончательно положение вещей стало бесспорно ясным в «по-летнему теплый сентябрьский вечер». Кен остался к ужину и, попросив разрешения снять куртку, оказался в спортивной безрукавке, так что все могли любоваться его сильными мускулистыми руками. Бедную почтенную вдову бросало то в жар, то в холод, она краснела и бледнела, и изнемогала от страсти, и проклинала, и наслаждалась, и мучительно-сладостно содрогалась при виде его груди, робела и стыдилась своей непригодности, и собой воплощала самую настоящую золотую осень, прекрасную и бесплодную. Так мучилась и страдала бедняжка, пока - о чудо! - природа не сжалилась над ней и не послала знак свыше, и тело ее не омылось кровью и болью, и снова вернулась жизнь, триумф, триумф! Розалия снова стала женщиной, полноправной настоящей женщиной, достойной мужественной юности своего Аполлона Бельведерского. И вот она уже прижимается к нему, и признается ему, и целует его молодой рот, и губы, столь мучившие ее. Любовь делает чудо, преображает и освобождает. Впрочем, той же ночью Розалия почувствовала себя плохо, очень плохо, угодила в больницу и через несколько дней умерла от рака матки.
Коллизия «Обманутой» повторена в «Пианистке» Элинек-Ханеке, только в свете своего опыта героиня становится жестче, чем манновская Розалия. Вот тебе и возрождение, любовь классицизма к Аполлону Бельведерскому - судьба по свету шла за нами, как пианистка с бритвою в руке. Молодость, красота, сила: у классицизма критерии ровно те же, что и у физической любви. Несмотря на весь педантизм формы, классицизм - морской, зыбкий, текучий, неуловимый. Все ложь - желтые фасады с белыми колоннами, естественность английских парков, бронзовая Психея, склонившаяся над спящим Амуром, как пианистка над своим хоккеистом, старая, страшная, бесплодная. Любить юность античности опасно. Может быть, у культуры давно закончилось все женское, уже в конце восемнадцатого века, и поэтому развалившаяся на сентябрьском солнце Москва со своими потугами на неоклассику так похожа на пораженную раком матку.