Журнал Русская жизнь - Москва (сентябрь 2008)
П. Г. Тогда не кажется ли вам, что васильевское «Лебединое озеро» было той самой шоковой терапией, задачей которой была гальванизация окоченевающего тела и сознания «Большого балета»?
В. Г. Абсолютно не кажется. Связи между тем, что сделал Гайдар, и тем, что делал Васильев, нет никакой. Наша страна до и после Гайдара - это две разных страны, а «Лебединое озеро» Васильева ни к чему не привело. Оно не имело и не могло иметь никакого продолжения. Это был абсолютный тупик.
П. Г. Вы хотите сказать, что «Лебединое озеро» Васильева не заполнило пустые прилавки Большого театра?
В. Г. Почему не заполнило? Заполнило - эрзац-продуктами, эрзац-культурой. Реформа Гайдара не эрзац-реформа - это подлинная реформа, от которой при всем желании, при всем стремлении нынешней власти невозможно свернуть. Большой театр не пошел путем Васильева.
П. Г. Простите, но эрзац - это намеренная подмена. Васильевское же «Лебединое озеро» - продукт, изготовленный, скажем так, с открытым сердцем. В нем все честно: искреннее желание сделать «русский балет», страстное желание достичь абсолюта (никто не запретит Васильеву считать, что партитура Чайковского до сих пор не нашла конгениального хореографического воплощения), искреннее желание борьбы с тоталитарным прошлым, а следовательно, с «Лебединым озером» Григоровича и т. д. Это плод непосредственного (пусть инфантильного) сознания великого танцовщика. Эрзац-культуру и эрзац-балет Большому театру предложил «чужой» - француз Лакотт. «Дочь Фараона» - вот намеренная подмена. Понятно, что это был наш ответ Чемберлену, ответ Большого театра на реконструкцию «Спящей красавицы» в Мариинском театре. Поначалу Большой театр в лице Лакотта попытался сделать то же самое (Лакотт оповестил балетный мир, что балет ему показали полностью Егорова и Кшесинская). Ничего не получилось (Лакотт неусидчив, разобрать гарвардские иероглифы режиссера императорского Мариинского театра Николая Сергеева, вывезенные из Спб. в 1918 году, пожилому французу было, конечно, не по силам, а Егорова и Кшесинская уже никогда не расскажут нам, что именно они показали Лакотту). Тогда произошло перепозиционирование проекта, которое было бурно поддержано московской критикой. Его смысл заключался в том, что не надо заниматься археологией (от старых бумаг развивается аллергия на пыль) - надо следовать не букве, а духу Петипа. Что такое «дух Петипа», никто объяснить не умел, и Пьер Лакотт под бурные аплодисменты представил совершенно новый спектакль - Петипа-но-роскошней. Что прекрасно вписалось в новый тренд московского отношения к художественному наследию - балетному, архитектурному, любому.
В. Г. Лакоттовская «Дочь фараона» - это явление того же порядка, что и восстановление храма Христа Спасителя: нам не нужна подлинность, нам нужно название, даже наименование. «Дочь фараона» - это спектакль, который был создан Петипа в 1862 году, где-то в те же годы Тон строил храм Христа Спасителя. Они очень похожи по своей гипермонархической идеологии. Если реконструкция «Спящей красавицы» в Мариинском театре была попыткой сомкнуться с художественной культурой, то «Дочь фараона» в Большом театре - явление другого порядка, за которым художественной подлинности и не предполагалось - это был жест, адресованный новой власти - реставраторский монархический жест (фараон и так далее). Большой театр снова заявлял о себе как о театре большого стиля, так же как новый храм Христа Спасителя должен был возвестить о себе как о храме большой архитектуры, которую мы как бы заново создавали. Но в «Дочери фараона» присутствовало то, что позволило этому спектаклю иметь успех. Что такое «Дочь фараона»? Это триумфальное возвращение или, скорее, захват Большого театра массовой культурой. Если какая-то художественная идея и была осуществлена в Большом театре в чистом виде, это тот самый случай. «Спящая красавица», реставрированная в Мариинском театре Сергеем Вихаревым, есть отрицание массовой культуры во всех отношениях. Здесь все очень элитарно: сама идея реконструкции великого спектакля Петипа - Чайковского - Всеволожского, идея воскрешения всего того, что как бы было устранено, отменено - чистая идея. Я не знаю, с чем это сравнить, - по времени это совпадает с колоссальным и скоро прошедшим успехом прозы Набокова в России. Конечно, Набоков пришел в Россию раньше, но период с 1996 года (год премьеры «Симфонии до мажор» Баланчина в Мариинском театре) до 1999 (реконструкция «Спящей красавицы») - время, когда Набоков стал еще одним нашим классиком. Новым классиком, потому что после Чехова и Бунина у нас был только один классик - Шолохов. Лакоттовской «Дочери фараона» трудно найти параллели - к прозе Сорокина или Пелевина никакого отношения она не имеет. «Дочь фараона» заняла нишу массовой культуры. Эта ниша в нашем балете не заполнена. Сегодня у нас есть тяготение либо к радикальному неоавангарду, либо к откровенной поп-культуре: Сорокин/Пелевин - или Дарья Донцова, Илья Глазунов - или московские концептуалисты. Между ними ничего, что «радует глаз», на что «приятно посмотреть». «Дочь фараона» заняла промежуточное положение. В один ряд с ней можно поставить разве что «Пиковую даму» Ролана Пети - также продукт массовой культуры, в котором используется два больших классических сочинения: Шестая симфония Чайковского, изрезанная вдоль и поперек, и «Пиковая дама» Пушкина, изувеченная до неузнаваемости; и все обращено к непосредственным ожиданиям зрителя, которому, конечно, страшно нравится история романа молодого человека и старой дамы.
П. Г. Публика этого ждала?
В. Г. Вообще говоря, публика ждала другого - она ждала Баланчина, то есть настоящее искусство.
П. Г. В вас говорит представитель узкопрофессиональной части публики. И если рассуждать с профессиональных позиций, нужно сказать в первую очередь о крахе ремесла, об утрате навыков стиля, композиции, ансамбля, то есть навыков организации целого - и не только в балете, в театре, кино, в архитектуре - всюду. Наше художественное сознание рассыпалось. Дом музыки на Красных холмах (в просторечьи - кастрюля), Оперный центр Галины Вишневской на Остоженке, украшенный карикатурным ордером, новая Манежная площадь, похожая на советские дачные шесть соток с грядками, парниками и теплицами, да и собственно сама новая сцена Большого с уродливым четырехколонным портиком, безграмотно декорированным зрительным залом и церетеллиевым плафоном а-la-Chagall-на-темы-Бакста - все это воистину беспрецедентно. Это невозможно называть профессиональной архитектурой. «Дочь фараона» идеально встраивается в этот экстравагантный ряд: смешать в одном спектакле технику и стиль парижской танцевальной школы 1920-1930-х годов с героическим атлетизмом и пафосом верхних поддержек советского балета и выдать все это за спектакль петербургского императорского балета XIX века - какой уверенностью в невежестве окружающих должен обладать хореограф, чтобы выйти на поклон после такого спектакля, и каким детским художественным опытом должны обладать журналисты, чтобы принять подобный коктейль за «дух Петипа». Впрочем, это дебри профессии, - публика, включая большую часть критиков, мало в них разбирается. Считываются исключительно символы и, как вы говорили, названия и даже наименования. Но меня интересует именно реальная публика Большого театра: и старая «демократическая» (включая клаку, которая аплодирует отчасти для заработка, а отчасти для души), и новая «элитная» (с французским коньяком в бенуаре и бриллиантовым колье на недавно вымытой советской шее).
В. Г. «Дочь фараона» и стала их балетом - «нашим» балетом, поставленным не нашим балетмейстером-французом на музыку итальянца и на сюжет француза, с «нашими» представлениями о том, что такое балет, что такое красота, что такое драма, что такое царский двор. Это же балет из жизни «высшего общества» - там фараон, какой-то нубийский царь, и там англичанин - не простой англичанин, а путешествующий.
П. Г. Честно говоря, «Дочь фараона» соотносится не столько с гротескной московской архитектурной эклектикой 1990-х годов, сколько с новой московской ресторанной культурой, с ее дорогими фальшивыми интерьерами XVIII века, которые, как известно, в Москве сгорели в 1812 году, с азиатским подобострастным сервисом, с невероятными официантами-холопами…
В. Г. И с посетителями этих ресторанов, которые в конце 1990-х пережили пик успеха. Поразительным образом Пьер Лакотт оказался «новым русским» или, по крайней мере, «новым французом».
П. Г. Успех «Дочери фараона» - это отчасти тот самый новый московский энтузиазм, новый московский позитивизм, новый московский патриотизм («Москва! Гремят колокола!», как пел Олег Газманов) и новый московский глобализм (именно в конце 1990-х Москву стали именовать мегаполисом). И речь не только о пространственном воплощении, но и материальном выражении.