Лев Троцкий - Перед историческим рубежом. Политические силуэты
В этой роли Замысловский всегда находил свое подлинное я. Когда Гучков почтительно огорчился чрезмерно подчеркнутой насмешкой министра юстиции над бессилием Думы, тогда тот же Замысловский взошел на трибуну и воскликнул, захлебываясь собственной похотливостью: «Мы эту злорадную насмешку приветствуем и злорадно смеемся вместе с министром юстиции!» Ведь красноречив? Чужой властной рукой, которой раньше привык только бояться, наносить удары своим противникам и безнаказанностью своего бесстыдства измерять собственную значительность – это Замысловский.
Ум вульгарный, интригански-хитрый, грубо-софистический, Замысловский никогда не способен подняться до какого-нибудь обобщения, хотя бы и в реакционном духе. Его наиболее удачные речи – всегда кляузнические реплики в розницу, а его большие речи – всегда утомительное нагромождение подьяческих софизмов и инсинуаций по поручению. Только чрезвычайная духовная скудость реакции позволила Замысловскому выдвинуться в передний ряд.
Для нас бесспорно, что Замысловский в настоящее время – самая циничная фигура на русской политической арене. Когда мы это говорим, мы не забываем ни Пуришкевича, ни Маркова. Правда, Замысловский никогда не вызывал в Думе своими речами взрывов негодования, никогда не сосредоточивал на себе такой физической ненависти, как это удавалось нередко Пуришкевичу или Маркову. Но это никак не потому, чтобы в моральном смысле он был выше их. Наоборот, он ниже их уже по одному тому, что его цинизм не смягчен запальчивостью и раздражением. У Пуришкевича, у Маркова есть какая-то сословно-желудочно-нравственная ось, вокруг которой они вращаются, как была своя ось у Собакевича. А вот у Чичикова этой оси не было, и нет ее у Замысловского. Выжига Собакевич сидел на своей земле, имел какие-то традиции (ужасно свинские, разумеется!), а Чичиков рыскал по отечеству, вынюхивал, не пахнет ли где жареным, и скупал мертвые души. Собакевич грубиян, наступает на ноги, плут, всегда готов съесть чужую рыбу, а все же любезный и вымытый Чичиков несравненно гаже Собакевича. У Собакевича плутовство натуральное, органическое и этим ограниченное, а у Чичикова спекулятивное и потому не знающее пределов: он может и в военные шпионы поступить, и заняться редактированием миссионерского органа, и написать исследование Каббалы. Конечно, если взглянуть пошире, то противоречия между Собакевичем и Чичиковым, конечно, нет, социальный корень у них один: в основе своей Чичиков тот же Собакевич, только внешне приглаженный, а внутренне – окончательно растленный.
Скажут, что это вообще неуважение к патриархальной памяти Собакевича и Чичикова – приводить с ними в связь Маркова и Замысловского. Конечно, так. Но представьте себе, что Собакевичев сын, после драмы 19 февраля{26}, сломившей отца, не только устоял на ногах, но взял реванш в земстве, да в дворянском банке, да на подрядах, потом жестоко напоролся на аграрные недоразумения, потом снова взял реванш, вернул себе протори и убытки, да еще с лихвой, и был, наконец, призван писать законы, – и вы протянете генетические нити к Маркову 2-му.
Чичиков – не Замысловский; – куда же? – мелко плавал, боялся властей, да ведь он и учился на медные деньги. А вы представьте себе, что Чичиков-junior прошел полный курс юридических наук и пошел по прокурорской части, что он кооперировал с жандармскими подполковниками по политическим статьям, и притом в Вильне, т.-е. над инородческим, преимущественно еврейским материалом; вы представьте себе, что он утвердился в том выводе, что при надлежащей сервировке ему все позволено; что в нем, провинциальном прокуроре с протоптанной совестью и извилистым языком, нуждаются, что он может отныне служить своему министру по сокращенному маршруту, слегка даже покрикивая при этом на его высокопревосходительство – и вот тут-то вы и приблизитесь к Замысловскому.
«Государство всегда основано на несправедливости», горланит Марков и подает рецепт «оттяпывания голов». Пуришкевич приспособляет гвоздику ниже жилета и кричит: «Я занимаюсь доносами и этим горжусь». Марков и Пуришкевич, те всюду носят с собой свой пронзительный букет – курительной комнаты при губернском дворянском клубе, в часы между ужином и групповой «экскурсией». А Замысловский non olet (не пахнет), он – магистратура, блюститель закона и привык себя соблюдать. К площадным откровенностям он не склонен, ни по природе, ни по профессии. Наоборот, нет ни одной моральной ценности, к которой он не прикоснулся бы с наглой почтительностью своими холодными и цепкими пальцами.
Неприкосновенность личности? – «Доказывать необходимость ее значило бы ломиться в открытую дверь»…
Гуманность? – «Ничего нельзя иметь против гуманности к осужденным и находящимся под судом»…
Гласность? – «В то время когда мы делаем все усилия, чтобы добиться этой гласности в насущном вопросе русской жизни (о „безнравственности“ студенчества)»…
Это все дословные цитаты из думских речей Замысловского, и эти цитаты можно бы умножить без конца. – Что толку, – говорит он себе, – обливать публично помоями нравственные ценности, – нет, эти ценности нужно растлить. Пуришкевич вместе с семинарским педагогом Образцовым на запрос о студентах и курсистках дали полную волю своему утробному воображению. Как они сладострастно чавкали, обличая распущенность молодежи, и как брызгали слюною, живописуя курсисток, которые будто бы «грудями выпирали» из аудитории профессоров. Замысловский скажет то же самое, только не в обнаженно-бытовой, а в бесстрастно-чиновничьей форме. Выйдет в своем роде почти «корректно», а на самом деле еще более гнусно.
Черносотенная «стихийность» Замысловскому совершенно чужда. У него пакости не от нутра и не от традиций, а сознательно, по расчету – он понимает и низменность своих единомышленников и дрянность своей политики и личную свою отверженность, он ненавидит своих противников сверху вниз, завистливо, не просто, как врагов, а как людей, которые имеют право презирать его, – и он готов на все, чтоб унизить их и восторжествовать над ними. Если его что сдерживает, так внешние, а не внутренние препятствия. Полная нравственная распущенность, введенная в рамки бюрократической полукорректности и прокурорской настороженности, – может ли быть что гаже?
Если б пришла на нашу землю внезапная ревизия и перетряхнула бы – в числе многого другого – архивы черносотенных союзов и частные архивы их главарей, она нашла бы много материалов по части сухих и мокрых дел, – но одно можно сказать с уверенностью: против Замысловского она документов не обнаружила бы. Нет, нет, он обязательств на себя не выдавал, он себя соблюдает в чистоте, он – законник. Какой-нибудь Дубровин или там Пуришкевич, те могли бы в недобрый час оказаться в своем роде «мучениками идеи», а Замысловский – нет, он не при чем. Еще и содействовал бы уличению своих единомышленников.
Если в своих думских речах Замысловский по общему правилу старательно проходит у самой грани непристойности, то на «жиде» он неизменно срывается и обнажается до конца. Тут все сдерживающие соображения отлетают. Тут одна есть заповедь – от Пуришкевича – и эта заповедь: «Валяй!» Что они без жида! Жидом живут, жидом питаются, жидом укрываются! Трусы и отщепенцы, они должны непрерывно мять, давить и терзать чучело «жида», чтоб поддерживать в себе сознание своей личности.
Как воздух, хлеб и вода, нужен Замысловскому кто-нибудь, кого он мог бы наделять всеми своими пороками, и даже более, – кого он мог бы представлять злее, корыстнее, бессовестнее, чем он сам, – и эту службу ему служит жид, не тот или другой, а отвлеченный, жид вообще, жид в себе, трансцендентальный Шнеерсон…
Что такое в самом деле то отвлеченное «жидовство», которое эти субъекты отождествляют с известной расой? Это ни пред чем не останавливающееся корыстолюбие, социальный паразитизм, кагальная сплоченность во имя преступных целей, полное отщепенство от народа и нравственная отверженность, – но что же это такое, как не самая сущность боевого черносотенства, безразлично: михаило-архангельской или нововременской марки?
Вся предшествующая карьера Замысловского – на «жиде» – была только вступлением к его участию в деле Бейлиса.
Говорили, что Замысловский был одно время «радикалом»; сам он это отрицал. Возможно, что действительно попробовал в 1905 г., – тогда многие пробовали, – но своевременно остановился. По собственным словам, он во время первых Дум вообще еще не занимался политикой и вступил на новую стезю только тогда, когда глагол 3 июня до слуха чуткого коснулся. Он стал на крайнем правом фланге, ибо это не могло не казаться кратчайшим путем к цели. Но обстоятельства, хоть и очень благоприятные, оказались, однако, не в полном соответствии с аппетитами. Уже в III Думе Замысловский проявлял патриотическое нетерпение разочарованного карьериста и жадно озирался: нельзя ли чем-нибудь пнуть в бок клячу отечественного парламентаризма, чтоб она и вовсе оглобли назад повернула. Дело Бейлиса явилось тут, как дар небес.