Денис Драгунский - Бог, страх и свобода
Почти всегда правящая элита получает страну в готовом виде, в наследство от прежнего режима. Случаи, когда отечество еще предстоит создать, достаточно редки. К сожалению или к счастью, Россия попала именно в этот редкий разряд. Даже среди редких он редок — в случае «недосозданного отечества» обычно речь идет об объединении, воссоединении или отвоевании земель. России же предстояло (и посейчас предстоит) сформировать представления об отечестве в урезанных границах. Общественное сознание с трудом может с этим примириться — а если совсем честно, то не примирилось до сих пор. До сих пор миражи СНГ мерцают в российских руководящих кабинетах, а в головах простых граждан до сих пор крепко сидит убеждение, что Крым — наш (и добро бы только Крым).
Так или иначе, знаменитое высказывание Массимо Д’Азельо «Италию мы создали — теперь нужно создать итальянцев» чрезвычайно актуально для России. Пусть в несколько иной редакции: «Российскую империю и ее советскую версию мы потеряли — теперь нужно создать…»
Тут повисает неловкая пауза. В мировом лексиконе до 1991 года слово Russians обозначало граждан СССР, практически независимо от их «этнической принадлежности» (пишу в скобках, обозначая тем самым свою особую позицию по проблеме этноса). Впрочем, этничность в СССР была сконструирована, а проще говоря, навязана. Политизированные постимперские этносы — вот что получила Россия в наследство от Советского Союза. Именно поэтому назвать русскими все население РФ не получается; а к слову «россияне» жители страны привыкают медленнее, чем хотелось бы. Но нравится — не нравится, а привыкать приходится. Потому что на выбор ничего не предлагается. Итак, «РИ — СССР мы потеряли, получили РФ, теперь пора создавать россиян».
Но, как мы помним, нацию порождает согласованное представление об отечестве, о стране как некоей отдельности, как о мирополитической единице. С отдельностью, как мы видим, есть проблемы. В самом простом смысле — территориальном. Вообще Россия — страна крайне неудобная для себя самой. Все ее силы и средства уходили и уходят на удержание территорий. Сюда относятся и охрана границы, и необходимость заселять и осваивать безлюдные и малопригодные для жизни районы, и пресловутое сверхдорогое «транспортное плечо». Вообще неудобно жить в поясе территорий если не спорных в строгом международноправовом смысле, если не впрямую угрожаемых в смысле агрессии или массированной несанкционированной миграции (хотя такие тоже есть), то отчасти как бы сомнительных, растушеванных в смысле представлений народа о своей территории.
Есть проблемы и с пониманием мирополитической роли страны. Ни правящая элита, ни интеллектуалы так и не ответили на главный в этом смысле вопрос. Является ли Россия европейской державой (как наказала матушка Екатерина) или же мы скифы азиатские? Сдается, что пока и элите, и интеллектуалам, и вообще образованному сословию нравится сидеть между двумя стульями. Дело житейское. Бывает, что человеку удобнее работать на двух работах, чтобы каждый работодатель знал, что он не единственный кормилец и благодетель. Но так не может быть всегда — и у отдельного ловкача, и тем более у страны в целом. Время, когда Россия вовсю использовала выгоды своей мирополитической неопределенности, заканчивается.
Народ сплачивает беда. Но не любая, а только та, перед которой все равны. Октябрьский переворот разобщил население России и не дал возможности склеить его в нечто единое в новых-старых границах социалистического отечества. Нации не получилось — да и не могло получиться в ситуации великого сословного передела, когда, по точным словам Ивана Солоневича, была сделана ставка на сволочь. Как-то сплотить бывшую империю смогла сталинская национальная политика — те самые сведенные в иерархию политизированные этносы. Узаконила власть большевиков Великая Отечественная война — всеобщая беда и тотальная угроза. Однако русский патриотизм, сработавший на поле боя, не мог — да и не смог бы без коренной реконструкции СССР — сработать в национальном строительстве.
Смешно, наверное, сравнивать с величайшей войной так называемый дефолт августа 1998 года, но он стал для новой России той самой сплачивающей бедой. Обрушение финансовой системы ударило практически по всем людям. Одни потеряли громадные состояния, другие — скромную, но достойную зарплату. Все потеряли веру в наступившую прекрасность (или, как минимум, устойчивость) жизни — и своей собственной, и национальной. После первых пореформенных пиров наступило некое отрезвление. Так сказать, утро туманное. В такую пору в голову лезут мысли о будущем. Хочется начать новую жизнь. Правильную.
Собственно, стремление к некоей пока еще плохо обдуманной и неясно рисующейся правильности жизни и стало на первых порах главной объединяющей идеей для населения России. Теракты, взрывы, пожары и иные катастрофы на суше, на море и в небесах, которыми так богаты были последние годы, тогда никто не мог предугадать, а тем более — предположить в ходе рассудительного рассмотрения ситуации. Хотя задним числом понятно, что многое из нынешнего уже тогда намечалось. Но задним числом — не считается.
А тогда — как бы в противовес бурной ельцинской семилетке от путча до дефолта — захотелось жить по плану.
5.План — это, говоря иными словами, проект. Выше я говорил о двух разновидностях национальной идеи — Идея-Представление (кто мы, откуда и как) и Идея-Проект (что делать).
У модного ныне словосочетания «национальный проект», в свою очередь, тоже есть два значения. Первое, весьма распространенное во всем мире — некая крупная экономическая (чаще всего строительная) затея в небогатой стране. Например: «строительству данного моста (канала, дороги, завода и т. п.) присвоен статус Национального Проекта». Собственно, именно такими национальными проектами-символами в начале советской индустриальной эры были Днепрогэс и Магнитка, а в конце ее — БАМ. Только назывались они ударными стройками.
Но есть и другое значение — именно как масштабный план развития страны, как национальная идея, обращенная не столько на понимание, сколько на (пере)осуществление своей страны и ее народа. Автор этих строк первым употребил слова «национальный проект» в таком смысле — да и вообще, кажется, впервые заговорил о национальном проектировании. Должен признаться, что я лишь переформулировал тезис одного британского исследователя, приведенный в статье Виктории Коротеевой. А именно: «Английский исследователь Брайан Барри (1996) убедительно показал иллюзорность понятия „коллективная цель“ для Великобритании <…>. Между 1880 и 1960 годами Британская империя предлагала некоторую глобальную историческую идею, однако у нее нет наследников. Самое большее, что можно сказать: коллективный проект британцев состоит в том, чтобы отыскать этот коллективный проект» (Существуют ли общепризнанные истины о национализме. «Pro et Contra», 1997, № 2 (3)).
Речь шла о «коллективном проекте» — я дерзнул переименовать его в «национальный проект». В марте 1998 года я писал:
«…своеобразие национального проекта зависит не от доброй воли властей или умственного усердия мыслителей, а от уже сложившихся политических институтов.
Сначала появляется институт. Конечно, он не с неба падает, а возникает в результате сложного, но зачастую случайного взаимодействия сил и интересов — как, например, нынешний российский институт президентской власти. Потом развивается социальное действие, направленное на максимальное использование этого института. Потом вырабатывается соответствующий дискурс как некое внутри себя логичное рассуждение — чтобы был возможен адекватный разговор по поводу института и связанных с ним социальных действий. И только потом появляется Идея-Проект, суммирующая все это в общедоступном и по возможности воодушевляющем тексте. Тут-то и приходит очередь специально приглашенных интеллектуалов.
Им поручается в высшей степени тонкое дело — сгармонизировать реальную политику с народными чаяниями. Как правило, это нерешаемая задача — хотя бы потому, что народное чувство нацелено на громкую победу, а реальная политика — на тихий компромисс (зачастую именно с тем, кого народ считает врагом). <…>
Искомая российская национальная Идея-Проект, как мне кажется, уже определена нынешней российской институциональностью. При том, что эта институциональность многим не нравится, при том, что она все еще изменчива и разболтана, она обладает легко различимой качественной определенностью. Можно много и долго говорить, какова она, эта определенность, в центре и в регионах, в политике, экономике и культуре, но в любом случае речь идет об известных красотах либерального квазимонархического режима. Сочетание амбициозности и робости во внешней и внутренней политике, бессильная свобода мысли и слова, особое значение „ближнего круга“, фаворитизм и вытекающие из этого ценности фортуны, молниеносных карьер и обогащений. Главное же — конвертирование власти в собственность.