Михаил Салтыков-Щедрин - Пестрые письма
О пестрых людях этой категории я говорить не буду: боюсь. Ужасно стыдно это слово произнести, а приходится. Во-первых, потому, что это слово, исчерпывающее целое положение вещей, а во-вторых, потому, что в нынешнем лексиконе и слов-то непостыдных совсем не осталось.
Во-вторых, люди, которые пестрят ради шкурного спасения. Собственно говоря, их даже нельзя причислить к категории пестрых людей. Это не пестрота, а истязание; вымученный ответ на допрос с пристрастием. Ужасно несчастные это люди. Помните, я однажды рассказал, как свинья Правду чавкала, а Правда перед свиньей запиналась, изворачивалась и бормотала. Так вот это самое и есть, тот же процесс. Из всех истязаний чавканье живого тела самое ужасное, и поэтому люди, которые ему подвергаются, приобретают растерянный и замученный вид. По собственной инициативе они никогда не пестрят, а только поддакивают. Но быть свидетелем этих поддакиваний — не дай бог никому.
Об этой категории пестрых людей я тоже не буду говорить: мучительно. Да вряд ли и подходят для сказки такие сюжеты.
Третий сорт пестрых людей представляют собой те, которым фея жизни при рождении пестрое ремесло, в виде дара, в колыбель положила. Таковы, например, все Молчалины. Всю жизнь свою они издерживают на пестрые дела, но что означает эта пестрота, полезна она или вредна, и даже сопровождается ли какими-нибудь осязательными последствиями и для кого именно — ничего не знают. Большинство так и умирает не догадавшись. Жалко этих людей, со стороны глядя, но сами они неудобств такого существования не сознают. Они обязательно принимают пестроту к исполнению и, исполнив, что по программе следует, обязательно же сдают свою работу другим бессознательно-пестрым людям, а сами исчезают в могиле.
Вот об этих пестрых людях можно в сказках рассказывать, потому что существование их не представляет ни торжества, ни истязания. Это «такая уж жизнь» — и больше ничего.
ПЕСТРЫЕ ПИСЬМА
Я не сторонник летних заграничных экскурсий. И хлопотливо, и неуютно, и дорого. А отсутствие близких людей и нетвердое знание чужих языков и обычаев просто-напросто делает из заграничных путешествий пытку. В большинстве случаев эти экскурсии оправдываются необходимостью восстановить расшатанное здоровье или желанием хоть на время отрешиться от забот и волнений, которые приносят за собой каверзы внутренней политики; но перспективы эти осуществляются очень редко. Отчужденность и отсутствие живых интересов не восстанавливают физических сил, а еще больше расшатывают их, не заставляют забывать домашние кляузы, подвохи и предательства, а, напротив, еще настойчивее удерживают их в памяти и при этом сообщают им формы, еще более мучительные, нежели те, которые представляла недавняя действительность. Насильственная праздность наполняет жизнь гнетущими видениями, в которых бесчисленными отражениями повторяется все, только что пережитое, все то, от чего думал уйти, что мечтал позабыть. Чужое — не ассимилируется; свое — преследует неотступно, и притом самое горькое, безнадежное. Дома хоть бирюльки какие-нибудь отвлекают, хоть борьба какая-нибудь; в этой борьбе: одни во имя пустяков нападают, другие — во имя пустяков обороняются; тут даже этого «дела» нет, а есть только воспоминание об нем, воспоминание, от которого сжимается сердце, деморализуется дух.
[Эта пытка в значительной мере подрывает и надежды, возлагаемые на восстановление, но, кажется, даже эти последние в значительной степени подрываются пыткою одиночества, осложненного присутствием секретного элемента соглядатайства, которое даже в самых несомненных буколиках умеет подслушать мятежные звуки, и в самом несомненном одиночестве — сообщество и злоумышление.
Впрочем, относительно последнего обстоятельства я должен оговориться. Оно действует возмущающим образом лишь на очень нервных людей, и то больше с точки зрения сострадания к русским финансам. Ужасно жалко, а отчасти и оскорбительно сознавать себя в районе наблюдения какого-нибудь горохового шута, который даже подлежащему порядку идей вполне чужд, но еще оскорбительнее думать, что всю эту чепуху он производит не на свой кошт; что он ест, пьет и веселится, что он городит вздор, принимает одни слова за другие — и получает за это какие-то суммы, которые у нас не были бы лишними для других действительно <полезных> целей. Но откиньте эту нервность, плюньте на соглядатайство — и вы поймете, что, по самой бессмысленности своей, оно ничего угрожающего иметь не может. А коль скоро поймете, то и возмущаться перестанете.]
ПРИМЕЧАНИЕ
Публикация «Пестрых писем» началась в ноябре 1884 года. Этот цикл был первым произведением Салтыкова после прекращения, на апрельском номере, журнала «Отечественные записки», которое обрекло писателя на долгое, непривычное для него, полугодовое молчание. Ни один из существовавших органов печати не мог стать его органом, его трибуной. Салтыков лишился возможности «беседовать» со своим читателем так и о том, как и о чем беседовал он в «Отечественных записках».
«Предстоит такая ломка, что вскорости справиться с ней невозможно», — писал Салтыков 17 мая 1884 года А. Л. Боровиковскому, разумея неизбежность отказа от прежних замыслов или во всяком случае их коренного пересмотра.
На содержании и форме «Пестрых писем», несомненно, сказались те обстоятельства биографии писателя и особенности общественной атмосферы, в которых протекала работа над циклом «Пестрота» их обусловлена как «пестрым временем», отраженным в них, так и вынужденным творческим «надломом», который переживал в это время Салтыков.
Разгром «Отечественных записок» был не только и не столько личной трагедией писателя, сколько трагедией общественной, симптомом и проявлением новой общественно-политической атмосферы. Запрещение ведущего и, в сущности, единственного последовательно-демократического издания фактически оказалось рубежом, отделившим одну эпоху русской жизни от другой, — эпоху, когда произвол политической власти («внезапность») смягчался колебаниями ее курса в сторону либерализма («случайными веяниями»), — от эпохи прямой и откровенной реакции, не нуждавшейся уже более в «отступлениях», когда правительство Алексанра III, не опасаясь оппозиции, вступило на путь контрреформ.
Не последнюю роль в окончательном торжестве реакции, в соответствии с концепцией Салтыкова, сыграл «третий член», находящийся «между двумя борющимися сторонами» — «стадный», «средний» человек, представитель толпы, массы в самом широком социальном смысле (к «стаду» «средних людей», однако, ни в коем случае не может быть отнесен «человек, питающийся лебедой» — крестьянин, мужик). «Взятый сам по себе, со стороны своего внутреннего содержания, этот тип не весьма выразителен, а в смысле художественного произведения даже груб и неинтересен; но он представляет интерес в том отношении, что служит наивернейшим олицетворением известного положения вещей», — говорилось о «среднем человеке» в «Дневнике провинциала в Петербурге» (т. 10, стр. 529–530).
Поведение «среднего человека» определяют ныне, как сказано в «Письме I», «служительские мысли и служительские слова. Сущность этих мыслей и слов формулируется кратко: «Спасай себя!»
«Средний человек», по природе своей неустойчивый, «повадливый», подобно барометру, отмечает, а то и предвещает изменения социально-политической погоды. «Пестрота» этой погоды отражается в «пестрящем» поведении «среднего человека».
Подводя «итоги» двадцатилетию реформ и трехлетию политического развития России после убийства Александра II, Салтыков анализирует пестроту во всех ее проявлениях и модификациях. И самым главным из этих проявлений была политика контрреформ, выдаваемых за реформы, политика, лишенная творческого, позитивного начала, последовательная, «стабильная» лишь в отрицательном смысле. Это был «прах», но «прах», лишенный логики, «испещренный» маскирующими «поправками» (см. «Недоконченные беседы»). «Пестрота», таким образом, есть та общественная атмосфера, когда в виду отсутствия идеала «понять ничего нельзя», потому что «жизнь утонула в массе подробностей, из которых каждая устраивается сама по себе, вне всякого соответствия с какой бы то ни было руководящей идеей» («Письмо III»). «Пестрое время» порождает и людей «пестрых», или «пестрящих». «Пестрота» поэтому — предательство, ренегатство, «хамелеонство», безответственность социальная и нравственная, «кризис совести». «Пестрое время» персонифицируется в сатирических образах Передрягиных, Архимедовых, Покатиловых, Стреловых, Скорняковых и т. п. В свою очередь, каждый из этих сатирических персонажей, переживая в сюжете произведения свою индивидуальную судьбу, свою внутреннюю закономерную эволюцию, символизирует исторические судьбы целых классов, сословий, политических групп, идеологических доктрин. Главным предметом сатирического осмеяния при этом является, разумеется, не прошлое, не история (биография) всех этих типов, необходимая лишь как экспозиция, выясняющая их генезис, а животрепещущая современность, «итоги», финалы, завершения социально-исторических судеб.