Михаил Салтыков-Щедрин - Пестрые письма
Разумеется, я указал здесь лишь на самые характеристические черты процесса превращения. Существует множество других, второстепенных и третьестепенных, которые присущи каждому отдельному индивидууму. Но главным двигателем все-таки является отсутствие героизма.
Спрашивается: что такое героизм?
Позволяю себе думать, что героизм представляет собой явление вполне бесспорное лишь в применении к открытиям и изобретениям, которые обнажают тайны природы и делают их доступными для человечества. Люди, совершающие полярные экспедиции, проникающие в неизведанные страны, люди, проливающие свет и благосостояние в темные народные массы, — вот герои, которые, так сказать, пишут историю человечества и производят в его судьбах действительные повороты. Что же касается до героизма политического, то это — явление преходящее, вызываемое данной минутой. И, быть может, недалеко время, когда в нем не будет больше надобности. Исчезнут истязания, умолкнут вопли — и тогда поистине наступит «время, всех освещающее».
Третья категория — это plebs, или, как говорят в сельском хозяйстве, живой рабочий инвентарь. Это — материал, который всякое новое веяние находит готовым. Люди эти всем восхищаются, особливо стилем бумаг и остротою пера. «Вот так загнул! — восклицают они в восторге, — поди расхлебай!» Сплошной массой наполняя канцелярии, они до того сродняются с атмосферой «своего места», что перестают даже различать, чем там пахнет.
Грибоедов воспроизвел этот тип в своем бессмертном Молчалине. Это человек, в пеленках познавший натиск судьбы и потому готовый отдать себя в рабство кому угодно и куда угодно, готовый поклониться и истинному богу, и пустому идолу, не имея ни способности, ни навыка проникать в сущность вещей. Одно качество, которое до известной степени смягчает его суетливую готовность, — это отсутствие злостности. Все в деятельности этих людей запечатлено неразумением и твердой решимостью удержать за собой тот нищенский кусок, который им выбросила судьба. Это неразумение, эта прирожденная, несознанная приниженность спасает их от проклятий.
Тем не менее внешние признаки, в которых выражается то или другое веяние, они отличают прекрасно. Знают, что Петр Иваныч — не то, что Федор Семеныч, что каждый из них «загибает» по-своему и что за каждым следует своя свита. Понимают, что когда Петр Иваныч в ходу, то Федора Семеныча с его свитой следует избегать, и наоборот. Умеют опускать очи при встрече, делать вид, что не узнают или не замечают, охотно прислушиваются к слухам и в особенности выказывают тревожное расположение духа перед праздниками, когда Петры Иванычи сменяют Федоров Семенычей, а Федоры Семенычи — Петров Иванычей. Не то, чтоб они видели впереди какую-нибудь угрозу — «без нас не обойдутся!» — говорят они с гордостью, — но все-таки надо хотя накануне почиститься и переменить белье, чтобы хоть по наружности предстать в новом образе.
Деятельной роли они не играют. Встают с места, когда входит начальство, и садятся, когда оно уходит. Ежели начальник — бель-ом, то они радуются; ежели начальник маленький и мозглявый, то и тут не печалятся, а говорят: «Птичка невеличка, да ноготок востёр». Все начальники хороши, и всё идет прекрасно в наилучшем из миров. Нередко им приходится совершать дела прямо вредные; но так как сущность вещей закрыта для них, то они всю свою деятельность вообще прикрывают словом: «мероприятие», и затем никаких душевных тревог уже не ощущают.
Ни в обществе, ни в публичных местах их не встретишь, кроме известных улиц, которые в определенные часы бывают запружены ими. Издали видно, как в толпе людей всякого наименования спешит маленький пестрый человек в «свое место», чтобы за утро пустить несколько стрел в неведомое пространство. Куда летят эти стрелы, кого они уязвляют — это тайна, в которую он никогда не проникнет.
Дома он счастлив. Рассказывает ходячие канцелярские анекдоты и восхищается начальством.
— Какая сегодня записка насчет либералов к нам от NN поступила — просто роман! — сообщает он жене.
— Расчухали наконец! — радуется и жена.
— Да, пора-таки, а не то… Ведь от них все зло пошло! И так далее.
По праздникам он режет пирог той самой рукой, которая неведомо кому разбила существование. Ежели у него есть дети, то он радуется на них и спрашивает, хорошо ли учили уроки и довольны ли ими начальники. Этим людям никогда не приходит в голову, что дети могут со временем ужаснуться той обстановки и тех разговоров, среди которых они выросли. Вообще никакого представления о той грызущей семейной боли, которая сторожит их впереди, они не имеют. Идут без ясно определенной цели до тех пор, пока боль сама не подкрадется и не заставит изойти кровью сердца их. Вместе с этой болью подкрадутся и старческие немощи, и они будут изнемогать под этим двойным бременем… опять-таки без разумения.
И благо им, ибо разумение не устраняет и не утишает болей, а только мучительнее и мучительнее растравляет сердечные раны.
В сущности, это прирожденные жертвы общественного темперамента. Общество искони воспитало в себе особую среду и заранее обрекло ее. Выход из нее представляет редкую случайность, область которой несколько расширилась лишь в последнее время, благодаря большей доступности публичного образования. Но в то же время расширилась и область больных мест.
Повторяю: все три категории пестрых людей одинаково вредны, каждая в своей сфере; но люди двух последних не могут не возбуждать сожаления, хотя бы с той точки зрения, что, в качестве рабов, они несут только иго апостазии, не пользуясь ее осязаемыми благами. В награду за эту отрицательную заслугу суд истории пройдет о них молчанием.
На этом я заканчиваю «Пестрые письма».
ИЗ ДРУГИХ РЕДАКЦИЙ
И
НЕОКОНЧЕННОЕ
ПЕСТРЫЕ ЛЮДИ
Пестрое время, пестрые люди. Оттого и жить нехорошо стало. Не на что положиться, не во что верить — везде шатание, пустодушие, подвох. Чего не ждешь, то именно и сбудется, от кого не чаешь — тот именно и стукнет тебя по темени. Трудное, спутанное время. Проворовались людишки, остатки совести потеряли.
Общий признак, всем пестрым людям свойственный, заключается именно в том, что у них совесть в сердцах затуманилась. И в то же время во рту два языка выросло, и оба по очереди лгут, и еще хуже, как оба вместе начнут лгать. Жизнь их представляет перепутанную и не согретую внутренним смыслом пьесу, содержание которой исключительно исчерпывается переодеваниями. Всем они в сей жизни были: и поборниками ежовой рукавицы, и либералами; и западниками, и народниками; даже социалистами. Но нигде не оставили ни скрупула своей души, своей совести, потому что оставить было нечего. Все их искусство в том состоит, чтоб угадать потребный момент и как можно проворнее переодеться и загримироваться. Только ежовая рукавица как будто производит настолько усиленное движение в их потрохах, что, дорвавшись до нее, они даже забывают о грядущих переодеваниях… Но может быть, впрочем, не забывают, а думают: всегда переодеться успеем!
Словом сказать, совсем это бесчестные и нравственно-оголтелые люди, у которых что ни слово, то обман, что ни шаг, то вероломство, что ни поступок, то предательство и измена.
За всем тем необходимо различать три сорта пестрых людей.
Во-первых, те, которые сами себе выработали пестрое сердце и пестрый ум и преднамеренно освободили себя от всех стеснений совести. Это — коноводы и зачинщики. Они пишут передовые статьи, шныряют по улицам, забираются в публичные места, пишут доносы, проникают в передние власть имеющих лиц — и везде каркают, везде призывают кару. И в либеральном смысле каркают, и в ежово-рукавичном, хотя в последнем уже потому одному энергичнее, что самое представление о ежовой рукавице необходимо сплетается с представлением об энергии. По наружному виду их можно по временам принять за фанатиков убеждения, но они просто фанатики казенного или общественного пирога. Злы они неимоверно, потому что хоть и в форме робкого шепота, а все-таки до ушей их доходит напоминание о предательстве. И вот, благодаря этим напоминаниям, рядом с вожделением к пирогу, в них возникает потребность отомстить за все старые переодевания. А на ком же слаще излить месть отравленной души, как не на бывших случайных единомышленниках, свидетелях этих переодеваний?
О пестрых людях этой категории я говорить не буду: боюсь. Ужасно стыдно это слово произнести, а приходится. Во-первых, потому, что это слово, исчерпывающее целое положение вещей, а во-вторых, потому, что в нынешнем лексиконе и слов-то непостыдных совсем не осталось.
Во-вторых, люди, которые пестрят ради шкурного спасения. Собственно говоря, их даже нельзя причислить к категории пестрых людей. Это не пестрота, а истязание; вымученный ответ на допрос с пристрастием. Ужасно несчастные это люди. Помните, я однажды рассказал, как свинья Правду чавкала, а Правда перед свиньей запиналась, изворачивалась и бормотала. Так вот это самое и есть, тот же процесс. Из всех истязаний чавканье живого тела самое ужасное, и поэтому люди, которые ему подвергаются, приобретают растерянный и замученный вид. По собственной инициативе они никогда не пестрят, а только поддакивают. Но быть свидетелем этих поддакиваний — не дай бог никому.