Журнал современник - Журнал Наш Современник 2008 #10
Но, увы! Когда партийцы, кто с пеною у рта защищал догматы, кто каждую строчку моих книг прочитывал под особой лупой, отыскивая в них антисоветизм, кто создавал духовный вакуум, выкачивая из моей родины всякое национальное чувство, все приметы быта и побыта, чем и гордится любой народ, и вот когда именно эти "пастыри", как крысы, побежали со своего корабля, оставляя несчастную паству свою в трюмах с задраенными люками, то именно они, певцы ком-
мунизма, и стали мне особенно чужды. Лишь из чувства протеста к этим "амфи-сбенам" (двуголовым змеям), с легкостью сменившим шкуру, я даже подумывал вступить в партию. Для меня было ясно одно: в тот момент разложение партии для государства — это как бы выколупывание цементного раствора, на коем держалась кирпичная кладка, без чего всё здание державы, казавшееся вечным и неколебимым, неминуемо расползется по швам и рухнет, как "хрущёба". Именно эти партийные скрепы, эти болты и крючья сшивали страну в единое целое, и никакая конвергенция и общечеловеческие ценности не могли заместить их. Нужно было вводить новшества в костенеющее хозяйство, не трогая пока идеологических шпангоутов, этих ребер корабля. Мечта о "земном рае" в последние десятилетия была настолько подточена эрозией, что сами Марксовы, вроде бы незыблемые фундаменты, стали искрашиваться, обнаруживая подземные провалища и тайные лазы. И вот из партийного червилища, из цековского улья, от кремлевской матки и отроились те безжалостники, внуки "кожаных людей", которые ради сокрушения Марксовых заветов, ради груды безнадзорных денег, ради мамоны могли пожертвовать всем русским народом, снова пустить его в распыл, в дрова революционной кочегарки, как норовили сделать теоретики мирового пожара ещё в семнадцатом году и во многом тогда преуспели. Они не только отроились, но своим дружным гудом, неистовой толчеёю в коридорах власти, цепкостью и кусачестью скоро заслонили добрых людей, заглушили всякое остерегающее слово. "Если худые люди сбиваются в стаю, то и добрым людям надо объединяться", — ещё в начале века предупреждал Лев Толстой. Но, увы, добро ещё топчется в присте-нье, размышляя попроситься-нет на ночлег в избу, а зло уже прыг-скок в окно без приглашения, да и самого хозяина цап-царап за шкиряку… А если хозяин окажется "порчельником", да и сам с худыми намерениями, то с подобным атаманом он быстро столкуется и пойдёт ему в услужение.
Александр Яковлев из ярославских мужиков, всем своим видом: мохнатыми бровями, сердитыми волчьими глазенками и плешивой головою, плотно посаженной на короткую толстую шею, умением медленно цедить пустые слова — похож на деревенского заковыристого хозяйчика, что случайно уцелел в коллективизацию, смывшись в город в конторщики иль завхозы. Из того сорта людей, что своей выгоды не упустит и, вроде бы Богу молясь, втихую Бога зачастую попирает; он слывет на миру за многодума, а у бедных за милостивца, что погодит с живого кожу снимать; даст в долг несчастной вдовице пуд картошки под будущий урожай, но осенью потребует два.
Для него спасительным логовом стала "Контора" на Старой площади. Яковлев оказался самым яростным доктринером-догматиком, верным дворовым псом либералов, погубителем русских мечтаний, ярым атеистом худшего разлива, пересмешником русской идеологии, пытавшимся русскую физиономию выкроить наподобие "куриной гузки"; этот угодливый цековский служка, объехавший на кривой и хозяев своих, презирал народ и Россию, пожалуй, ненавидел пуще любого ин-тернационалиста-чужебеса. Где, когда и к кому пошел он в услужение, какими тридцатью сребрениками заплатили ему за шакалью службу, долго не узнать, ибо масонская "скопка" крепко хранит свои тайны за семью печатями. Василий Розанов писал в своё время: "В России даже русское дело в еврейских руках". Но стоит подправить Розанова, чего он, может быть, не хотел видеть иль отводил глаза: справляется это "русское дело" от еврейского умысла и управления, но зачастую русскими руками.
Нынче по извечному лукавству и тайной выгоде для себя Яковлев звал всех к покаянию. Как водитель слепых, он не мог жить без того, чтобы не спихнуть под-невольников своих в яму. Известно: "Отверста дверь для покаяния". Но покаяние — это личное, глубоко интимное дело, оно не признаёт гласности, можно снять грехи лишь у исповедника. Когда каются прилюдно, бия себя в грудь, — это тешат гордыню, потрафляют себялюбию своему иль лукаво делают гешефт. "Ибо наружное покаяние не цельбу приносит, а погибель".
Те, кто призывает народ покаяться, тем самым оставляет себя в стороне и к тому народу себя не причисляет, тайно презирая его, как быдло, мусор, навоз истории.
Воистину: "Горе тем, кто зло называет добром, а добро злом, тьму почитает светом, а свет тьмою. Горе тем, которые мудры в своих глазах и разумны перед самим собою".
Увы, много пришло в церковь неискренних, глубоко испорченных людей. По телевизору молятся, а следом идут самые развратительные фильмы; говорят о
любви к ближнему, а поклоняются золотому тельцу; плачут о слезе ребёнка и убивают тысячи детей ещё в утробе; вспоминают Афганистан, и в то же время погибают на улицах городов десятки тысяч людей; клянут проклятое прошлое, а сами спрятались за бронированные двери; дают подачи рублями и жируют на Канарах, скупают виллы по всему миру.
Коварство, хитрость, засада, неожиданный маневр, подкуп и подкоп, окружение, лукавство, предательство — это необходимые приёмы тактики и стратегии любой войны, когда надо обыграть противника с меньшими потерями, оставить его в дураках. Скверные качества природы человеческой играют на войне на руку и принимают вид самый благородный; приходится порою для выгоды нации пренебречь на время здоровыми наклонностями — душевностью и духовностью, чтобы спасти отечество иль армию, соплеменников иль сподвижников. Честь, доброта, совестность, прямота помыслов тогда нередко прячутся до времени в запасники души, и Бог на больные вывихи человека как бы закрывает глаза и потрафляет искушениям.
Но скверно, когда гордоусы и циники, обманом схитив власть, свой народ принимают за врага и обращаются с ним, как с врагом, когда жестокие приёмы войны переносят на просторы родины и так умело заманивают простеца-человека в коварно расставленные ловушки, что он и не замечает сразу, как ловко уловлен и повязан по рукам-ногам, и приходится невольно принимать назначенные условия новой жизни.
…Зачем-то побарывая сон, не раз и не два выходил я в ночь и, уставясь в тёмное небо, изнасаженное блескучими, жарко горящими звёздами, высматривал оттуда непонятно какого вещего знака, домогался ободрительного гласа; но только тончавые, дребезжащие погудки текли с вышин, как будто херувимы играли на вселенской арфе. Деревенька ничем не напоминала о себе, наверное, истлела, утекла до утра в примороженную к ночи землю. Я — крохотный, как чахлая, иссох-лая, селетняя будылинка, колыбался под мраком туда-сюда, и в груди беззвучно, протягливо ныла по-щенячьи бессловесная одинокая моя душа.
Вот и прежние Боги неотзывисты, нет им до травички земной никакого интереса. Богиня Корова сонно бредет по Млечному Шляху с тяжким выменем, и молоко каплет из сосцов на серебристую дорожную пыль. Богиня Большая Медведица, задрав морду, вынюхивает по ветру поживу себе; её ступь неспешна и сторожка, и только к осени попадет она до конька моей крыши и заляжет на зимний отдых, высмотрев себе берлогу. Я-то уже съеду в города, и моя изобка, знать, сойдёт ей за надёжное укрывище…
Шея моя затекла от долгого блуждания по небу, где вокруг ночных светил, как гончие псы, сновали рукодельные "спутники", оставляя на чёрной пашне скоро меркнущий свет. Я опустил голову и случайно увидел, как по-за огородом над ближним березняком, будто волчьи глаза, загорелись две тусклые звёздочки, наверное, в сажени друг от друга. Эка невидаль, мелькнуло в голове, наверное, самолёт с Рязани на Москву. Но что-то необычное насторожило меня: уж больно ровно над самым вершинником ближнего чернолесья, над опушкою двигались они, повторяя изгиб горизонта. И вдруг первый светляк стал вспухать изнутри, наливаться жаром, будто в капсуле развели жаровню, потом решительно прыгнул, взорвался сполохом, и из его недр родился крохотный светлячок, он поплыл следом по-над лесом, как привязанный к своей припотухшей мамке, и вдруг, надувшись как бы изнутри малиновым светом, скакнул к родительнице, чтобы вернуться в её лоно, и сам взорвался, рассыпая искры; так неспешно беззвучно текли эти странные звёзды по кромке неба, едва не цепляясь за чащинник, передавая друг другу пламенную энергию, не приближаясь ко мне и не отворачивая в сторону, точно по окоёму, и внезапно скрылись от моих глаз за огромным древним вязом, одиноко стоящим на холмушке за деревней. Завороженный, я побежал к вязу, путаясь ногами в заиндевелой прошлогодней ветоши, но пока огибал дерево, небесное явление пропало, как наснилось, словно бы древний вяз поглотил его.