Журнал Русская жизнь - Земство (апрель 2008)
Будучи туристом еще более классическим, чем беспрестанно фотографирующий и беспрестанно же улыбающийся японец, американец никогда не возмутится плохим качеством венецианской еды, безвкусным интерьером знаменитого кафе Florian и отсутствием горячей воды в номере отеля. Florian ему кажется самим совершенством, а хорошая еда и горячая вода, уверен он, бывают только в Америке. И сейчас он доволен. Он приехал не за водой и едой, а за зрелищами. В Венеции он испытывает те же чувства, что и при посещении, скажем, Женевского автосалона: не будучи профессионалом, надо спокойно относиться к непонятным конструкциям под капотами новых автомобилей и считаться с предупреждающими надписями «Do not touch». Это никак не умаляет уважения к Женевскому автосалону как фантастическому феномену современной культуры. О да, культуры. Там, где русские грохнулись бы в обморок, американец даже не удивляется: ведь Женевский автосалон с самым большим собранием машин - такое же явление культуры, как Scuola di San Rocco с самым большим собранием Тинторетто, ведь и то, и другое - отличный способ отъема денег у спонсоров и посетителей. А отъем денег не уважать нельзя. Собственно говоря, именно этим отъемом и намерены заняться в самом скором времени инвесторы лас-вегасской Венеции.
Перед самым отъездом я зашла в церковь San Maurizio. Шел мелкий снег, и афиши музыкального фестиваля имени Вивальди, которыми была обклеена церковь, намокли, утратив свой нарядный и сверкающий вид. И это как-то примирило внешний облик церкви с площадью Campo San Stefano. Внутри тоже звучал Вивальди - «Времена года», конечно же; музыка неслась из динамиков, благодаря прекрасной акустике каждая нота причиняла почти физическую боль. У самого алтаря стояла виолончель работы Амати, заключенная в прозрачный пластиковый короб. Слева у входа находился развал CD, из-за стопок которых виднелся продавец - сладкоголосый мошенник в свитере грубой вязки. Его глаза под полуопущенными веками выражали гротескное католическое смирение, какое в кинокомедиях свойственно безнадежно развратным грешницам или коварным негодяям-святошам. Публика у прилавка налегала на привычное: от стопки The best of Verdi остался один-единственный экземпляр, с факсимиле маловыразительной подписи композитора на обложке.
- Какая пошлость, пойдем, - отчетливо сказал русский голос, принадлежавший средних лет человеку, который взял под локоть свою средних лет спутницу и вывел ее вон. Я подошла к прилавку. Высокий англосакс лет шестидесяти с красно-сизым от холода и нарушения работы мелких кровеносных сосудов носом, широко улыбаясь венецианскому купцу, готовился выложить 40 евро за «Времена года» в исполнении местного Chamber Orchestra. Я вышла на улицу. Был немыслимый холод. Посыпанные солью деревянные мосты искрились. Я поднялась на мост Академии и посмотрела вниз. «Nice view», - прозвучал голос за моей спиной. Это был англосакс, любитель Вивальди. Рядом, свесившись вниз, глядела на воду противница пошлости, русская пара. По каналу проплывала гондола с японцами. Медленно поворачивая головы с приклеенными фарфоровыми улыбками направо и налево, они вдруг подняли глаза и навели на нас свои фотоаппараты.
* ХУДОЖЕСТВО *
Аркадий Ипполитов
Призрак нашей свободы
Панегирик живописи 1860-х
Серо- бурое небо вверху, серо-бурый снег внизу, посередине -дорога, перерезанная большой длинной серо-бурой лужей. Снег пропитан водой, вода - грязью, воздух - сыростью. На первом плане из бурого снега торчат бесформенные голые прутья кустов - растительность. Подальше торчат прутья потолще и пораскидистее - деревья, распластался приземистый хлев-избушка, крытый прогнившей соломой, в крыше - труба, из нее - дым, значит, там живут. В снегу - очень четкие, огромные, глубокие следы от колес то ли саней, то ли грузовика, заполненные бурой водой. Они круто заворачивают на зрителя, так что ему очень хорошо слышен слякотный звук, какой произведет любая повозка, вздумавшая передвигаться по этой дороге. По одну сторону лужи в грязи деловито копошится стая черных птиц, ворон или галок, у них - собрание. По другую - два бесформенных кулька, замотанных в тряпки, большой и маленький. Путники: большой - бородатый дядя без возраста, маленький - девочка. Девочка руку вытянула, ораторствует о чем-то, мы не знаем о чем, только можем догадываться: о галках ли, о русском бездорожье, о том, что лужу не перейти, что умом Россию не понять, и, следовательно, в нее надо только верить.
Это - замечательная картина Федора Васильева «Оттепель» 1871 года из Русского музея, она сейчас, по сути дела, открывает там экспозицию живописи второй половины девятнадцатого века. Эта картина, созданная двадцатилетним художником, как нельзя лучше обрисовывает контуры замечательного времени, с легкой руки А. П. Чехова получившего кличку «святые шестидесятые». Пейзаж Васильева, такой смутный, размытый, живописно растекшийся в своей поэтичной унылости, обобщает образ этого десятилетия, разделившего историю императорской России на два периода: дореформенный, от Петра до Александра II, и послереформенный, от Александра II до 1917-го. Всякое, конечно, было, но первый период - блистательный, дворянский, имперский, период побед и триумфов над шведами, турками, поляками, французами, над всей Европой, над всем миром, Александр I на белом коне въезжает в Париж, Зимний сверкает огнями, балами и бриллиантами, белоснежные красавицы летят в объятиях шитых золотом мундиров, но я другому отдана, я буду век ему верна, Александрийский столп рвется в небо, золотом горят Казанский и Исакий, колокола гремят, сияют солнце и кресты, парады, кавалькады, кавалергарды, лучатся дивным светом Брюллов, Венецианов, Тропинин и Сорока, полновесна, полноценна русская поэзия, русский народ един и прекрасен, как игроки в свайку и в бабки или как девушка с коромыслом С. С. Пименова из гурьевского фарфорового сервиза. И второй период - после поражения в Крымской войне, период размякающей и раскисающей власти, разъедаемой либерализмом, поражение за поражением, Россию все обманывают и никто не любит, Зимний перекрашен в темно-красный, пушкинские красавицы стары и сварливы, кавалергарды облысели и потучнели, в грязи вокруг Сенной ползают студенты с топорами, Анна мужу неверна, другому отдана и - бух, под поезд, против всякого закона Божия и человеческого, погода портится и в литературе, и в живописи, воцаряется темный, серо-коричневый колорит, все разжижается, разъезжается и разбухает, и русская жизнь, еще недавно такая идеальная, такая усадебная, такая очерченная, начинает хлюпать и чавкать униженными и оскорбленными, казалось бы раньше в русской жизни напрочь отсутствующими.
Оттепель.
Сколь бы не был золотист и ярок свет, источаемый полотнами Брюллова и Венецианова, гумно ли это, последний ли день Помпеи, - в нем есть искусственность, оранжерейность, делающая их чудный мир замкнутым и отгороженным толстыми стеклами от всего, что вокруг. Там, за прочными, хорошо охраняемыми стенами оранжереи, расстилается что-то, но оно заморожено, застужено, недвижно, никто не заглядывает извне, не распластывает носа, прижимаясь грязной рожей к стеклу, так как в эту оранжерею, так же, как и в Летний сад, вход в русском костюме, за исключением нянек с детьми, запрещен. На самом деле и оранжерея ледяная, и весь блистающий мир в ней - белоснежный, замерзший, застывший.
Вдруг все поплыло. Оранжерейные стекла не выдержали, лопнули, и в зимний сад вперлись бородачи в сапогах, с сапог течет, они следят, и грязь, грязь, грязь со всех сторон.
Прекрасны наши русские ранние оттепели, странное безвременье, когда сквозь суровую однообразность зимы, льдами и снегами сковавшей жизнь и движение природы, вдруг пробиваются первые, с трудом внятные импульсы нового движения. Небо серо, земля сера, леса серы, над всем царит безрадостная унылость, но в воздухе ощутима уже не стужа, но сырость, зябкая и промозглая, внятно свидетельствующая о том, что скоро льды тронутся, сугробы станут рыхлыми, вместо снега начнет накрапывать мелкий дождь, и все наполнится тихим, упорным движением таяния, мерным гулом, заполняющим пространство. Дороги разъедутся в непролазной грязи, деревья болезненно почернеют, обнажится размокший зимний мусор, и как-то особенно ясно на лицах проступят усталость, депрессивность и авитаминоз. Сырость, грязь, унылость и изможденность флоры и фауны - залог грядущего расцвета, полного обновления души и тела, кипения всех жизненных соков, улавливаемое в первом раннем таянии снега и робких проблесках света. Во всяком случае, хочется в это верить.
Как- то раз, в конце восьмидесятых, чудной апрельской ночью, я вместе с одной итальянкой оказался за городом, на даче, более-менее затерянной в лесу, и была темнота, чернели деревья, а снег легко белел и таял, и тишину наполнял странный, чуть слышный нервный шум тающего снега, невнятный, но постоянный, так что казалось, что соки ходят по деревьям, создавая впечатление подспудного, но постоянного, неумолкающего движения вокруг. В стране чуть-чуть проклевывалась гласность, «Человека без свойств» Музиля, по-моему, уже напечатали, казалось, что все движется, вздыхает, набирается сил, полнится соками, жизнью, будущим.