Дмитрий Мережковский - Россия и большевизм
Кажется, это именно и происходит в Ставрогине: две полярно противоположные силы его бессознательного существа бесконечно растут, напрягаются, но не доходят до своих обнаженных в сознании «концов» и потому не могут сосредоточиться и разразиться; не соединяясь, только смешиваются, так что высшая сила, не родив огня и света, вырождается в низшую — в рассеянную, стынувшую и темную теплоту — тление смерти.
Когда «черт», «двойник» Ивана Карамазова говорит: «Для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя (Божия), а другая — моя», то он лжет и кощунствует: для него существуют не «две правды», а только две полу-правды — две лжи, потому что ложь и есть полу-правда — правда не до конца, не до Бога, — одна половина правды, не соединенная с другой. Когда черт говорит «Богочеловек» и когда говорит «Человекобог», — он одинаково лжет, потому что не знает, «есть ли Бог», — не хочет знать Бога, а следовательно, не может знать ни Богочеловека, ни Человекобога. Если бы он признал Бога, то не мог бы не признать, что Богочеловек и Человекобог — не два, а одно с того мгновения, как сказано: «Я и Отец одно». Но в том-то и ложь Отца лжи, что он не хочет соединения, — не хочет, чтобы Два всегда было Двумя, и для этого сам притворяется одним из Двух — то Отцом против Сына, то Сыном против Отца. Вот почему две главные движущие силы в социальной демонологии русской и всемирной революции — Противоотчество и Противосыновство — воля к Отцеубийству и Сыноубийству в Боге.
Все это может казаться отвлеченным, но на самом деле это единственно жизненно и действенно в борьбе с революционной демонологией. Если царство русских коммунистов так прочно и длительно («Царствию нашему не будет конца», — предсказывали они уже в первые дни после Октября), то лишь потому, что вся борьба с ними велась и доныне ведется только на социальной поверхности, а не в той религиозной глубине, где заложено основание этого царства.
ГЛАВА 17
От того же, от чего погибает великий грешник, Ставрогин, — едва ли не погиб и великий святой, Августин.
«Две души» — в этом заглавии книги, написанной Августином против манихейства, религии Бога и Противобога, дьявола, — лучше всего понят соблазн Двух Начал не только для самого Августина, но и для всего человечества, потому что все оно могло бы сказать как Фауст:
Ах, две души живут в моей груди!
«Две души» в человеке и в человечестве — «две воли, и ни одна из них не цельная, но у каждой есть то, чего нет у другой», — учил Августин во дни своего манихейства и радовался этому вдвойне, потому что ни Бога не надо ему было обвинять, страдая от зла, ни себя, делая зло. Вырванным казалось ему из мира и сердца человека ядовитое жало греха, мука всех мук, потому что, согласно с этим учением, не сам человек грешит, делая зло, а «какое-то иное, хотя и живущее в нем, но отдельное от него Существо, substantia, — что-то во мне, но не я». — «Делая зло, я оправдывал себя и обвинил что-то другое, что было во мне, но не было мной».
Вот как просто, легко и радостно. Но радость, увы, оказалось недолгой. Слишком двоиться душе человека опасно: как и в теле не оказаться двумя, не увидеть себя и другого, себя и его, и не умереть или не сойти с ума от ужаса. Это с Августином и случилось: он увидел его, или почти увидел, не только в душе своей, но и в теле и почти сошел с ума от ужаса: «unde hoc monstrum? — что это за чудо во мне, что за чудовище, и откуда оно?» Понял вдруг, что оно — от него же самого, что это «чудовище» — его же Двойник.
Кажется, нечто подобное произошло и с Россией в те дни, когда совершилось над ней дьявольское чудо революции, в котором «бесноватый» русский народ оказался «двойником» русского народа, «Богоносца».
«Двойственность, — пишет Достоевский незадолго перед смертью в одном откровенном письме к неизвестной, но, кажется, очень близкой ему женщине, — двойственность — черта, свойственная человеческой природе вообще… Вы мне родная, потому что раздвоение в вас точь-точь, как и во мне, и всю жизнь во мне было. Это большая мука, но в то же время и большое наслаждение». — «Правда ли, что вы в обоих полюсах нашли совпадения красоты, одинаковость наслаждения?» — этот вопрос Шатова Ставрогину можно бы задать и самому Достоевскому. В самой ледяной точке сомнения — отдаления от Христа — он со Ставрогиным сходится так же, как в самой огненной точке веры — приближения ко Христу. «Если бы математически доказали, что истина вне Христа, то я бы согласился лучше остаться со Христом, чем с истиной», — говорит Ставрогин, и теми же почти словами Достоевский: «Христос ошибался — доказано. Но жгучее чувство (любви) говорит: лучше я останусь с ошибкой, со Христом, чем с вами». Внутренняя близость Достоевского к Ставрогину видна по таким совпадениям в двух противоположно-крайних точках, нижней и верхней, как бы в надире и зените христианского опыта.
«Две были борющихся воли во мне… и душу мою раздирали они, борясь… Я был в обеих, я был в Двух, ego in utroque», — мог бы сказать и Достоевский, как св. Августин.
ГЛАВА 18
«Стать настоящим русским значит… стать братом всех людей, всечеловеком». Вот в Достоевском одна из «двух борющихся правд», а вот и другая: «Всякий народ до тех пор только и народ, пока имеет своего бога особого, а всех остальных на свете богов исключает без всякого примирения; пока верует, что своим богом победит и изгонит из мира всех остальных богов». Можно было бы сомневаться, разделяет ли эти мысли своего героя, Шатова, сам Достоевский, если бы он не повторял их в «Дневнике писателя»: «Всякий великий народ верит и должен верить, что в нем и только в нем одном заключается спасение мира… Великое самомнение, вера в то, что хочешь и можешь сказать последнее слово миру, есть залог высшей жизни всех наций».
Это учение Ставрогина, Шатова и самого Достоевского мог бы принять и Ницше и, действительно, принял его, даже почти дословно повторил в «Антихристе»: «Верующий в себя народ… имеет и свого Бога особого, hat auch… seinen eignen Gott. В Боге чтит народ свои же собственные добродетели; благодарит себя за себя, — вот для чего народу нужен Бог».
«Нет ни Эллина, ни Иудея… варвара, Скифа… но все и во всем Христос», — учит ап. Павел (Кол. 3, 11). Это значит: нет «особых народных богов», а есть один Бог для всего человечества. Слишком понятно, что этого не хочет знать Ницше — «Антихрист». Но как же христианин или желающий быть христианином Шатов мог забыть об этом так, как будто никогда никакого христианства и на свете не было? И с кем же сам Достоевский — с Шатовым, христианином, или с «Антихристом», Ницше? Кажется иногда, что с обоими: «ego in utroque, я в обоих, я в двух», и что не знает, где он сам, настоящий, и где его «двойник».
«Русский удел есть всемирность, приобретенная не мечом, а силою братства», — вот опять одна из «двух правд», а вот и другая. «Спасет ли пролитая кровь?» — ставит Достоевский <вопрос> в «Дневнике писателя» в 1877 году, говоря о всеевропейской войне, которую могла бы начать Россия, — тот же страшный вопрос в области общественной, какой в области личной ставит нигилист Раскольников, и дает тот же страшный ответ: «кровь себе разрешает по совести». — «Лучше раз извлечь меч, чем страдать без срока». — «Человечество любит войну… Долгий мир ожесточает людей, производит разврат». — «Война очищает зараженный воздух, лечит душу, прогоняет позорную трусость и лень». — «Без войны провалился бы мир или, по крайней мере, обратился бы… в какую-то подлую слякоть». — «Война необходима… Это возмутительно, если подумать отвлеченно, но на практике выходит, кажется, так». А христианство? «Христианство само признает факт войны и пророчествует, что меч не прейдет до конца мира».
«Римское католичество, — по мнению Достоевского, — вовестив… что Христос без царства земного устоять не может, тем самым провозгласило Антихриста». Но не то же ли самое делает и русское православие Достоевского, когда он мечтает о всемирной монархии? «Третьим Римом Москва (Россия) еще не была, а между тем должно же исполниться пророчество: без Рима — (царства земного) — мир не обойдется». Константинополь и будет «третьим, русским Римом», по праву наследия Восточной Римской империи. Но завоевание Константинополя — только первый шаг России в Азию, по следам великих завоевателей, потому что только там, в Азии, возможно всемирное единение человечества, всемирная монархия. «В Азию! В Азию! — как будто бредит Достоевский в своем предсмертном дневнике. — Пусть в этих миллионах людей… растет убежденность в непобедимости Белого Царя и в несокрушимости его меча». Знает, конечно, Достоевский, что для такого соединения Европы с Азией должны пролиться уже не реки, а моря человеческой крови, но не боится их, потому что верит, что над ними только произойдет настоящее православное «воздвижение Креста Христова».