Евгений Водолазкин - Инструмент языка. О людях и словах
Юродство – это ведь не сумасшествие, как полагают некоторые. Смысл подвига юродивого, по словам одного церковного песнопения, – «безумием мнимым безумие мира обличить». Речь идет об особом состоянии духа, которое – вы совершенно правы – вело человека к суровой аскезе: ношению вериг или хождению круглый год босиком. Но юродство – это больше, чем отказ от своего тела. Это отказ от собственной личности: вот он я, ничто, прах земной – сплю на мусорной куче, ем с собаками, меня и нет почти. Юродивый полностью растворяет себя в Боге, потому он – человек Божий.
Те современные – вполне просчитанные – акции, о которых вы говорите, конечно, не юродство. К эксцентричным поступкам юродивый прибегал, чтобы скрыть свое благочестие. Он буйствовал, «бежа славы от человек». Я не убежден, что за нынешними перформансами мы непременно найдем благочестие. Да и «славы от человек» там никто не бежит: для нее, собственно, такие акции и устраиваются. Вместе с тем элементы юродства мы нередко видим в нашей повседневной жизни. Это происходит, когда человек, скажем, хочет снять излишний пафос – в себе или других. Когда ищет форму возражения начальству. Или просто устает от устоявшегося порядка вещей и взрывает его. Во многих есть что-то юродское…Вы относите это и к себе? Безусловно. Что интересно: юродивые – это научная тема моей жены. При случае выясню, чем обусловлен ее выбор.
В книге остроумно, но довольно зло показаны историко-филологические игрища – вроде конференции «Генерал Ларионов как текст» с высосанными из пальца никому не нужными докладами и притянутыми за уши выводами. Коллеги оценили вашу сатиру? Разделяете ли вы мнение, что это «филологический роман» – про филологов и для филологов? Я не отделяю себя от своей среды, поэтому смех, о котором вы говорите, – это прежде всего смех над самим собой. Среди прочего – над временем своего собственного ученичества, без которого не состоялся еще ни один ученый. Другое дело, что я воспитан определенной научной школой, в хорошем смысле консервативной, не предполагающей излишней вольности в интерпретации материала, – так вот в этом отношении я своих предпочтений не скрываю. Дмитрий Сергеевич Лихачев, под чьим руководством я имел счастье работать полтора десятка лет, говорил, что исследователь должен «держать истину на коротком поводке». И если видишь тех, у кого этот поводок вообще оборван, почему же не улыбнуться? Вообще говоря, смех – это полезное занятие, помогающее, по выражению Бахтина, занять позицию «вненаходимости». Такое понимание дела подводит, я думаю, к ответу на ваш вопрос, для кого написан этот роман. На научную среду – довольно специфическую и закрытую – я попытался посмотреть извне. С одной стороны – зная ее, а с другой – удивляясь ей вместе с читателем. Взял читателя за руку и объявил день открытых дверей. Поэтому я говорю: не-филологи, за мной! Роман – о науке, но писать я его старался нескучно.
Если говорить о современной литературе в целом, ученый пока не претендует на то, чтобы стать ее главным персонажем. Работа в науке не такая уж популярная и массовая… Да, несмотря на общественную значимость таких фигур, как, скажем, Лихачев и Сахаров, центральным персонажем литературы ученый не стал. Вы правы, безусловно, и в том, что положение ученого сейчас не слишком высоко, упал социальный престиж профессии, не говоря уже об уровне зарплаты. Было объявлено, что средняя зарплата в науке составляет 30 тысяч рублей в месяц. Не знаю, кто именно получает среднюю зарплату, но жалованье доктора наук в академическом институте гораздо ниже. Наши же аспиранты получают 1500 (!) рублей в месяц: скажите, можно ли жить на 1500 рублей? Возвращаясь к литературе, предположу, что роль «маленького человека» в ней будет скоро играть не чиновник (он-то как раз живет неплохо!), а ученый. Из этой среды и потянутся в литературу новые Акакии Акакиевичи.
Профессор Никольский – научный руководитель главного героя и один из самых обаятельных персонажей романа. Есть ли у него прототипы? Сами вы много лет работали под руководством академика Дмитрия Сергеевича Лихачева… Никольский – это собирательный образ ученого, и Дмитрий Сергеевич его прототипом не был. Описывать Лихачева под вымышленным именем я не стал бы уже потому, что у меня была возможность написать о нем самом: я посвятил ему несколько эссе. Кроме того, мне довелось собрать и издать книгу воспоминаний о Дмитрии Сергеевиче, в которую вошли тексты восьми десятков авторов – от Виктора Астафьева до принца Чарльза. Другое дело, что образ учителя – учителя в высоком смысле – формировался у меня под его непосредственным влиянием. Дмитрий Сергеевич – человек, очень много для меня сделавший – и в науке, и в жизни.
Сфера ваших научных исследований – древнерусская литература. Не собираетесь в будущем написать нечто «художественно-древнерусское»? Не просто собираюсь: пишу. Совершенно неожиданно для себя, потому что никогда не думал этим заниматься. Начну с того, что не люблю исторических романов. Не люблю их навязчивого этнографизма – кокошников, повойников, портов, зипунов, за которыми обычно не видны носящие их персонажи. Кроме того, Древняя Русь – моя специальность: о таких вещах люди редко говорят в нерабочее время. Все вроде бы указывало на то, что мне о Древней Руси не писать. И вдруг она проступила во мне с другой, сугубо личной, стороны. Как среда моего обитания, та повседневность, в которой я нахожусь уже четверть века. Есть то, о чем легче говорить в древнерусском контексте. Например, о Боге. Мне кажется, в то время связи с Ним были прямее. Важно уже то, что они просто были. Сейчас вопрос этих связей занимает немногих, что, замечу я, озадачивает. Неужели со времен Средневековья мы узнали что-то радикально новое, что позволяет расслабиться? Неужели мобильные телефоны отменили Смерть? В новом романе я не пытаюсь проповедовать (нет у меня такого права, да и не литературная это задача), просто рассказываю историю частного человека. Мне кажется, я начал понимать Древнюю Русь изнутри, а потому не нуждаюсь во внешней атрибутике или «реалиях». Использую интонации исследуемых и переводимых мной текстов. Язык древнерусских текстов – удивительный, на нем нельзя болтать. Всякого, кто имеет с ним дело, он дисциплинирует. Воспитывает и приподнимает.
А что вы изучаете сейчас по научной части? Какие результаты считаете наиболее важными? Я исследую разные тексты – хронографы, хроники, жития. Самым значительным из того, что я сделал в этой сфере, пожалуй, можно назвать книгу «Всемирная история в литературе Древней Руси», первое издание которой вышло в 2000 году в Мюнхене, второе – в 2008 году в Санкт-Петербурге. В этой книге я рассказываю о том, как воспринимали историю в Древней Руси. Как, знакомясь с сочинениями византийцев, учились писать свою собственную историю. Следует также помнить, что история тогда и история сейчас – это разные вещи. Сегодня это систематически изложенные сведения о том, что было раньше, – с более или менее удачным реальным комментарием. В таком изложении нет метафизики. В Древней Руси было не совсем так: история являлась в большей степени богословием. Она исследовала, как воплощается Божественный замысел в отношении человечества. Естественно, при таком взгляде на историю на передний план выходил нравственный аспект, поэтому в древнерусской истории можно найти такие вещи, которые современный историк никогда бы не счел историческими фактами.
Историческая тема – одна из главных в вашей книге. Пушкин в 1833 году писал: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества». Об этом много писал и Толстой. Ваш профессор Никольский тоже призывает события всемирной истории оценивать критерием не прогресса, а нравственности. Вам самому дорога эта мысль? Кто-то назовет ее утопической, неосуществимой…
…и будет совершенно неправ. Оставляю за скобками метафизическое измерение нравственности и ограничусь прагматическими соображениями. Нравственность – это регулятор отношений. Что-то вроде общественного светофора. Она поддерживает равновесие, без которого не может существовать ни одна система – будь то межличностные отношения или межгосударственные. Есть безнравственные вещи, которые на короткой дистанции кажутся выгодными. На деле же они изначально несут в себе вирус разложения, оказываются тем слабым звеном, которое губит созданную конструкцию. Ведь если эта конструкция ущемляет чьи-то интересы, ее непременно будут расшатывать.
Государственные деятели во всем мире говорят о нравственности в политике и в душе смеются над сказанным, считая это политическим фольклором. Им кажется, что они – большие ловкачи, что обладают той полнотой информации, которая позволяет им плевать на нравственную сторону дела. Да, знание их обширно, но – не глубоко. Если бы они хоть в какой-то степени знали всемирную историю (а политика – ее передний край), они, возможно, поступали бы иначе. Я много лет занимаюсь средневековыми хронографами. Для понимания современных событий я нахожу там подчас больше материала, чем в газетах.