Александр Проханов - За оградой Рублевки
Он лежал на холодной земле, положив винтовку на гнутый корень, и дерево, раскрывшее над ним свой темный, наполненный лазурью купол, было древом познания Добра и Зла.
Когда белый хребет стал голубым, а потом нежно-розовым, и на нем загорелись зеленые драгоценные пики, на выгон из дома вышел старик в бараньей папахе, в долгополом пальто, с деревянной клюкой. Медленно приближался к корове. Останавливался, оглядывался на горы, словно хотел углядеть среди вечерних вершин тайный знак, посланный сыном Мансуром.
Елизаров видел старика сквозь прозрачную, как синяя капля, оптику прицела, и ему вдруг почудилось, что он целит в своего отца, постаревшего, страдающего от болезней и ран, сидящего сутуло у столика, на котором, голубая, словно сосулька, переливается афганская ваза.
Ему захотелось кинуть винтовку, стать невидимым, превратиться в бестелесный пучок лучей, улететь с земли.
Это длилось секунду. Папаха, белая борода старика, его коричневое лицо слабо волновались в прицеле. Елизаров, задержал дыханье, нажал на спуск, не услышав слабого чмоканья. Старик упал. Корова стояла на выгоне, и над ней, далекий, прозрачный, догорал ледник.
Елизаров отошел от села и расположился с группой спецназа на вершине высокой горы, откуда открывалась расселина и змеилась белесая, словно посыпанная мукой, дорога. На этой дороге должен был показаться «Лендровер» Мансура, которого достигло ночное известие о смерти отца. Старика обмыли, обмотали белой пеленой, положили на дощатую кушетку. За селом на кладбище продолбили длинную щель, поджидавшую белого, похожего на личинку, покойника. В доме женщины в черном варили плов.
Елизаров смотрел на дорогу, на старый каменный мост, под которым блестел ручей. Дорога, мост, окрестные склоны были целями, которыми располагала батарея дальнобойных гаубиц, штурмовики и вертолеты. Когда появится на дорогое Мансур, Елизаров по рации передаст сигнал в штаб, пушки и авиация нанесут по Мансуру истребляющий огневой удар.
По дороге в село прошло несколько женщин, и Елизаров в бинокль видел их мотающиеся долгополые юбки. Просеменил ишачок с кулями, за которым поспевал мальчик в малиновой шапочке. Протрещал мотоцикл, выбрасывая густую гарь. На багажника мотоцикла был прикреплен молочный алюминиевый жбан.
Мансура не было, и Елизаров молил, чтобы тот появился и увенчалась успехом мучительная операция. И одновременно с тайным суеверием не желал его появления. Словно жизнь Мансура была соединена с его, Елизарова, жизнью, и пока жив этот жестокий отчаянный горец, жив и он, Елизаров.
В прозрачном воздухе гор, где слышно падение одинокого камня и хруст обломившейся ветки, послышался далекий рокот мотора. На дороге появилась синяя тупоносая машина, и в бинокль Елизаров различал пятна грязи на дверцах, хромированный радиатор, смутные тени за стеклами. «Лендровер» Мансура приближался к мосту, и Елизаров, нажав на тангенту рации, кратко выдохнул: «Я – Гранит!.. Цель вижу!.. Огонь!..»
Еще несколько минут машина надсадно урчала, виляя в ухабах, подвигаясь к мосту. И когда толстые колеса въехали на каменную кладку моста, над горой просвистел и прянул первый снаряд. Взрывом оторвало берег ручья, и черный букет грязи распушился в стороне от машины и медленно опал. Взрывы вставали по сторонам от дороги, окружали машину, как черные великаны, и «Лендровер» уклонялся от них, юлил, пытался развернуться, но его накрыло ударом. Машина горела, а на нее наваливались взрывы, дробили горы, выпаривали воду ручья, швыряли на дрогу расщепленные горные вязы. Потом пикировали вертолеты, сотрясая плоскими взрывами мост и остатки «Лендровера». И последними, надрезая стеклянную лазурь тонким белым резцом, работали штурмовики, отламывая горы тяжелыми ухающими взрывами. Когда налет прекратился, Елизаров с бойцами спустился к дороге, бродил среди тлеющих угольков, осматривал уничтоженную прямым попаданием машину, лохмотья обгорелой окровавленной ткани, истерзанную, с расщепленными костями плоть. На дороге, в мучнистой колее Елизаров увидел оторванную руку, и на скрюченном пальце тускло блестел перстень с арабской вязью.
Нажал на тангенту рации: «Я – Гранит!.. Цель уничтожена!..»
Вечером в палатке, у накаленной до малиновых пятен печки, группа спецназа сушила одежду, чистила и перебирала оружие. Солдаты слушали «кассетник» с записью группы «Любэ». На брезенте красовались вырезанные из журнала голые женщины, ослепительно улыбались, выставив розовые груди. Елизаров чистил автомат, закапывая в ствол желтоватое масло. На досках стола лежали рядом серебряная ладанка Богородицы и тяжелый мусульманский перстень с узорной вязью. И было чувство, что он живет на земле уже тысячу лет, воюет сотую по счету войну, и новые войны, как горы, идут на него одна за другой.
ПЛАХА ВО ЧРЕВЕ
Тусклое московское утро в угрюмом рокоте улиц, с черной бегущей толпой. В небе синяя гарь, перекрестья проводов, реклама водки, церковный крест. Чиновники занимают в кабинетах столы, раскладывают папочки с документами, отвечают на звонки телефонов. Торговцы на рынках считают первый барыш, мусолят деньги, прячут в тугой кошелек. На телеэкране модный режиссер рассказывает о новом спектакле по мотивам Шелом-Алейхема. А здесь, в больнице, за серыми стенами, немытыми окнами, среди желтоватого несвежего кафеля, в тесной операционной, готовятся к абортам. Длинный, накрытый клеенкой стол, похожий на гладильную доску. Две опоры для женских ног, похожие на стремена. Круглый стульчик хирурга с потертой кожей от долгих сидений и ерзаний. Сестра с недовольным лицом ставит эмалированные медицинские миски, вынимает из кипящего тубуса стальные инструменты, ссыпает в миску их сверкающий, окутанный паром ворох. Флаконы, банки, ватные тампоны. Журнал регистраций.
В коридоре дожидаются женщины. Их несколько, записанных на операцию. Разные по возрасту, по достатку, по социальному положению. Единые в одном – в каждой притаился живой зародыш, маленький сочный эмбрион. Прилепился к их материнской утробе, слабо трепещет, пульсирует, нежно пьет живые материнские соки. Для этих нерожденных младенцев – хромированная сталь инструментов, кипяток, отточенные лезвия, крючья. Материнское чрево – плаха, где состоится казнь. Кафельная операционная – место казни. Вокруг операционной, превращенной на время в центр мира, вращаются по орбитам – президент в золоченом кремлевском кабинете, патриарх, совершающий утреннее богослужение, хлебопек, вытаскивающий противень с румяной выпечкой, писатель, затевающий увлекательный роман. Москва своими миллионами, жилыми кварталами, банками, министерствами окружает операционную, заглядывает в немытые окна, собирается к месту утренней казни.
Входит хирург, немолодой, тучноватый, – зеленая мятая шапочка, неловко сидящий халат. Присаживается на креслице поудобнее, ерзает ягодицами, осматривает посуду, ножи, булькающую кастрюлю, чем-то похожий на повара, у которого на кухне затевается нехитрое блюдо. Суп из младенцев. Сестра, крахмально-белая, свежая, держит в руках оранжевый резиновый жгут.
– Первую на стол! – командует хирург, продевая пальцы в резиновые перчатки.
Дверь растворяется, и на каталке сильные, немолодые санитарки, упираясь, тяжело дыша, похожие на рабочих лошадей, ввозят женщину. Большая, пышная, с розоватой кожей, с расплывшимися грудями. Волнуясь, поправляет прическу, сжимает ноги, обутые в короткие зеленые бахилы.
– Перекладываем! – командует хирург.
Женщину переваливают, перетаскивают на стол. Санитарки подымают ей ноги, укладывают на подставки, и она лежит, раздвинув колени, воздев к потолку ступни, зачехленные в бахилы. Ее большой живот с глубоким пупком взволновано дышит. Испуганная, беззащитная, водит по сторонам выпуклыми глазами.
– Двойную дозу, за деньги! – дает указание хирург.
Сестра жгутом перетягивает женщине руку, так что на сгибе начинает пульсировать темно-синяя вена. Ловким уколом впрыскивает снотворное, выдергивая тонкую, блеснувшую под лампой иглу.
– Приступаем!
Снотворное омывает ее сумеречным беспамятством, погружает в текущие воды темных сновидений. Веки опускаются, под ними стекленеет влажная, неприкрытая полоска глаз, повернутых прочь от слепящего света хирургической люстры, в глубинный колодец уснувшей памяти, где колеблется безымянный животный мрак.
Женский живот дышит. Колеблется легкий волосяной лобок. Смугло-коричневое лоно слеплено, склеенно, как морской моллюск. В нем, упрятанный в материнскую плоть, уже забытый матерью, преданный ею, отданный на заклание, притаился плод. Крохотный красный клубенек, в котором набух прозрачный пузырек головы, наметились водянистые горошины глаз, выступают скрюченные, едва намеченные лапки с пупырышками пальцев. Колбочка, в которой, как в капельнице, пульсируют соки, сочится теплая влага.