Дмитрий Быков - Карманный оракул (сборник)
Причины этого суть многи: во-первых, любой результат трудов, в силу устройства нашего театра, в любой момент может быть безвозмездно отчужден. Такое отчуждение случается раз в сто лет, а иногда и чаще. Кулак и батрак уравниваются, купец и грузчик меняются местами, бывший ничем ненадолго становится всем, а потом возвращается в ничто уже окончательно, – словом, и так и сяк лучше выходит не суетиться. Во-вторых, русская конъюнктура меняется так, что все, считавшееся сегодня хорошим, завтра автоматически оказывается плохим: в результате сегодня вы передовик и ударник, а завтра сатрап и идиот. В-третьих, Россия очень зависима от привходящих обстоятельств: только что ваш труд имел смысл, но вот пришло новое сообщение или распоряжение – и все, что вы делали, надо остановить и забыть. Дело в том, что всякая работа здесь тоже ситуативно обусловлена: нельзя просто делать что-то хорошее, так не бывает. В России нет вещей объективно хороших и объективно плохих: даже вера в Бога может быть вменена вам в преступление – что уж говорить об отношении к конкретному человеку! Раз в сто лет на протяжении пьесы обязательно окажешься прав: прав будет и тот, кто ворует, и тот, кто массово репрессирует, и даже тот, кто сидит на галерке, посвистывая (грубо говоря, он прав всегда). Поэтому если вы, допустим, строгаете палку, то, с точки зрения одних людей, вы коллаборационист, а с точки зрения других – корыстолюбец, ничем не брезгующий ради личного обогащения. Очень трудно найти в зале зрителя, с чьей точки зрения вы просто строгаете палку. Еще труднее найти человека, заинтересованного в том, чтобы палка была выстругана. Все, что в России должно быть сделано, – делается само, не благодаря, а вопреки усилиям. Все, что не должно быть сделано, – несмотря на любые усилия, сгниет и сгинет, как следы героически проложенной железной дороги за год исчезают в траве.
Большинство действий, которые навязаны местным чиновникам, бюджетникам и простым работягам, совершенно бессмысленны: их можно было произвести с куда меньшим напряжением, но в России все совершенно сознательно устроено так, чтобы результат труда был минимален, а затраты максимальны. Человек, работающий много, обречен всю жизнь оправдываться; человек, двадцать лет снимающий одну картину, пишущий одну книгу или не делающий ровно ничего под предлогом напряженных духовных исканий, становится культовым героем. Если бы Норштейн снял столько, сколько Миядзаки, его считали бы продавшимся масскульту. Если человек умеет чуть больше, чем требует профессия, его дружно осудят за неформат. В сущности, вся российская система устроена так, чтобы жители страны работали как можно меньше. В этом смысле лозунг эффективности, навязываемый нам в последнее время, неорганичен, но понимать его надо специфически: ведь сторонники эффективности первыми стремятся нейтрализовать тех, кто имеет талант к какому-либо делу. Тех же, кто умеет имитировать деятельность, поднимать вихрь и создавать суету, этих менеджеры используют весьма активно, ибо нуждаются в дымовой завесе для консервации существующего порядка вещей. Любая революция в первую очередь уничтожает тех самых трудящихся, во имя которых делается. Это повторяется с таким постоянством, что требует изучения, если, конечно, мы хотим получать от своей истории эйфорию, а не депрессию.
3.Возникает естественный вопрос: чем должен зарабатывать правильный русский человек?
Ответ: Россия в этом смысле действительно Божья, потому что правильный русский человек должен доверять Богу. А Бог содержит же птиц небесных, которые не сеют и не пашут: не лучше ли мы птиц небесных? Автор этих строк многажды замечал, что чем больше он трудится, тем меньше получает; то, что не стоило ему вовсе никаких усилий, напротив, приносит ему деньги, вполне достаточные для поддержания жизни, хотя и ненамного превышающие этот уровень. Пример. Сегодня с утра автору надо было сочинять аналитическую статью в один еженедельник о политических итогах года, писать ее очень не хотелось, и автор, по своему обыкновению, тянул до критической точки, чтобы уж никак нельзя было отвертеться. И тут, здравствуйте, Медведев, переверстка номера и полная смена повестки дня. Это было, конечно, предсказуемо, но, как всякая предсказуемость, внезапно: ибо Россия любит опрокидывать прогнозы и, оставаясь предельно прогнозируемой на макроуровне, в частностях полна сюрпризов. Конечно, какая разница – Медведев или не Медведев? Ясно же, что не принципиально; однако газета есть газета, ей приходится сообразовываться с нюансами. На одной творческой встрече мне задали вопрос: «А что вы делаете, когда вам категорически не хочется писать?» Я начал было делиться нехитрыми рецептами – типа сочиняю всякий бред, пока инстинкт чисто механически не заставит пальцы напечатать что-нибудь внятное, – но вдруг неожиданно для себя честно признался: «Вообще-то, когда очень не хочется, я ничего и не делаю». Этот ответ вызвал бурные аплодисменты – все присутствующие, видимо, поступают так же, ибо человек способен воспринять лишь то, что и сам давно практикует, не отдавая себе в этом отчета. Есть гениальная формула Григория Сковороды: «Благодарение Богу, создавшему все нужное нетрудным, а трудное ненужным». Поскольку в России, в силу климатических и политических условий, трудно почти все, то, стало быть, почти ничто и не нужно. А нужно то, чем русский человек готов заниматься всегда и с радостью: размножение, изменение сознания (при помощи алкоголя, а не разрушительных наркотиков), сочинение бесполезных текстов, дружеское общение, медитация. Это и есть русское дело – плюс то таинственное, что все мы делаем, когда им заняты. Перефразируя Стругацких, я полагаю, что в эти минуты мы думаем мир; что весь остальной мир, собственно, и является плодом воображения русского человека, его тихой и меланхолической задумчивости, от которой нас лишь отвлекает суетливая повседневность.
Прав человек, котором у не хочется идти на выборы или митинги. Прав и тот, кому хочется идти на митинг, ибо этот митинг отвлекает его от ненужного труда (но первый более прав, ибо воздерживается и от труда, и от митинга). Прав человек, лежащий на печи: от его лежания на печи для человечества больше пользы, чем от несчастного живого механизма, завинчивающего винтики на конвейере. С этого конвейера сойдет машина, которая изгадит мир выхолопами, кого-нибудь задавит или кого-нибудь доставит не туда. «Не туда» – потому что любое место, кроме лежанки, является ложным адресом: нигде больше не будет хорошо. Нельзя называть это русской ленью: русский человек ни в коем случае не ленив. Он страшно трудолюбив, ибо нет ничего труднее сосредоточенности. Но результат его труда неочевиден и тонок, и потому Запад, стремительно летящий в свою бездну, тщетно завидует нашей медлительности. Он движется очень быстро, но к пропасти; мы движемся по кругу, но этот круг переживет всех.
И не нужно отвлекать зрителей от тех странных перешептываний, задумчивого шелеста или просто неподвижной медитации, на которых они сосредоточены на всем протяжении спектаклей. Там, на сцене, гремят витии, идет журнальная война, а во глубине зрительного зала вековая тишина, нарушаемая лишь смешками на галерке. Эти смешки тоже зачем-то нужны: все лучше, чем перестраивать театр.
Перестроить его нельзя. Он рухнет.
Это же относится к мирозданию в целом.
Вот это очень похоже на правду; любым переменам в России препятствует, как у Стругацких, само «гомеостатическое мироздание». Вероятно, для развития остального мира Россия должна быть улавливающим тупиком или неподвижным позвоночником. Наш цикл обеспечивает линейность его развития: сознание высокое и гордое, хотя жизнь не слишком комфортная.
Этика Пушкина
Россия перед Пушкиным в тяжком долгу. Даже сейчас, спустя сто семьдесят шесть лет после его смерти, мы не поняли и даже приблизительно не сформулировали его этическую систему. Связано это, возможно, с тем, что она и так нам понятна: ведь Пушкин – наш Христос, та самая христологическая фигура, что обязательно обнаруживается в основе всякой национальной философии, культуры и нравственности. Мы следуем ему бессознательно, а сформулировать, что такое наш этический кодекс, нам так же трудно, как христианину объяснить в разговоре с варваром, что такое христианство. Он до него дошел, дострадался – или его, как некоторых счастливцев, внезапно озарило, – но пересказать этот опыт нельзя. Или, по крайней мере, для этого надо обладать литературным талантом Блаженного Августина, который не столько разъясняет веру, сколько настраивает читательский слух и зрение, чтобы эта вера стала понятна. Точно так же и Пушкин – ничего не проповедует прямо, при всей своей афористичности; просто, читая его, мы развиваем в себе те качества, которые соответствуют русскому образу жизни, позволяют выжить тут, и сохранить человечность, и полно реализоваться. Но в чем именно состоит эта пушкинская нравственная система – сформулировать крайне трудно, и даже Лев Толстой, пытаясь объяснить в «Войне и мире», как именно русские побеждают любого противника, все чаще прибегает к показу, а не к пересказу. Философия ему тоже отлично удается (защитим его, скажем, от Флобера, рекомендовавшего все философские отступления убрать), но она столь непривычна, что над ней предпочитают не задумываться: пишут, что он заблуждался или подражал Шопенгауэру. А ведь философия простая, самая что ни на есть пушкинская, и только благодаря этим принципам Россия выживает и торжествует.