Юрий Безелянский - 5-ый пункт, или Коктейль «Россия»
И — нашел. Весь XX век подтверждает это.
А вот прямо про нынешнюю Россию. В романе «Подросток» Версилов говорит: «Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало…»
И ключевая реплика Подростка: «Моя идея, это — стать Ротшильдом».
В своей поздней публицистике («Дневник писателя») Достоевский выступал против как обуржуазивать, так и против революционного изменения «лика» России. Им он противопоставлял почвенническую программу «русского социализма», уповая на мирное, согласное с национальными традициями преобразование России под эгидой «земского царя», действующего в союзе с основной массой народа и народной интеллигенцией, с чистым сердцем и стремящегося к одной лишь правде.
Голубая мечта. Чистая утопия. За эти взгляды, за эту «достоевщину» писателя критиковали очень многие — от Салтыкова-Щедрина до Максима Горького. Какой «земской царь»?! Ленин называл Федора Михайловича «архискверным Достоевским». Во времена культа личности Сталина Достоевский был вне русской литературы. Критик Кирпотин называл его «злобным, махровым врагом революции и революционеров-демократов».
А между тем, как справедливо замечает Людмила Сараскина, будущее России было угадано Достоевским с пугающей силой предвидения. Россия стала той самой страной для эксперимента, о котором мечтали Шигалев и Верховенский; и эта «мечта» была реализована их преемниками (Лениным и Сталиным) в масштабах, доступных в XIX веке только воображению Достоевского: «сто миллионов голов».
Угаданные Достоевским «бесы» вышли на историческую сцену России и в 1917 году окончательно победили старую Русь.
«Достоевский, — писал Бердяев, — …открыл какую-то метафизическую истерию русской души, ее исключительную склонность к одержимости и бесованию…»
Рассказывают, что однажды нарком просвещения Луначарский спросил одного недобитого русского интеллигента: какая надпись могла бы быть уместной на памятнике Достоевскому, если бы его поставили большевики? Интеллигент ответил: «Ф. М. Достоевскому от благодарных бесов».
О, Достоевский!.. «Жестокий талант», — сказал о нем Михайловский. Достоевский, по Томасу Манну, — больной гений, ясновидец сатанинских глубин, преступник.
Евгений Сидоров, будучи министром культуры России, в одном из интервью сказал: «…Читаю то, что мне необходимо для подпитки. То, что мне мешает, я инстинктивно откладываю в сторону. Например, я не читаю Достоевского, потому что Достоевский — это истерия, попытка дегармонизироватъ духовную жизнь человека. Он не помогает понять то, что происходит сейчас в России. И не помогает установить мир в собственной душе. Поэтому я откладываю его книги». («Книжное обозрение», 1995, 10 января.)
Как говорится, без комментариев!..
А вот молодой публицист и метафизик Александр Дугин заявляет другое: Достоевский — главный русский писатель, а «Преступление и наказание» — главная книга русской литературы. И обосновывает свою точку зрения следующим образом:
«Дело Родиона Раскольникова — это акт русской Революции, фундаментальный жест русской истории… Вся наша история делится на две части — до убийства Раскольниковым старухи-процентщицы и после убийства. Но, будучи мгновением призрачным, сверхвременным, оно отбрасывает свои сполохи и назад во время. Оно проглядывает в крестьянских бунтах, в ересях, в восстаниях Пугачева, Разина, в церковном расколе, в смуте, во всей стихии, сложной, многоплановой, насыщенной метафизикой Русского Убийства, которая растянулась от глубин славянских первородов до красного террора в ГУЛАГе.
Мы, русские, народ богоносный. Поэтому все наши проявления — высокие и низкие, благовидные и ужасающие — освящены нездешними смыслами, лучами иного Града, омыты трансцендентной влагой. В избытке национальной благодати мешается добро и зло, перетекает друг в друга, и внезапно темное просветляется, а белое становится кромешным адом. Мы так же непознаваемы, как Абсолют. Мы — апофатическая нация. Даже наше Преступление несопоставимо выше ненашей добродетели». («Независимая газета», 1996, 26 июня).
Вот вам и бесовщина в нынешнем ее виде. Апология крови, преступления, топора. Мы особые. Нам все можно. Наши светлые очи «омыты трансцендентной влагой».
И все же послушаем самого Достоевского: «Я никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских… будут все, когда-нибудь, образованны, очеловечены и счастливы…»
Благородные мысли… Но были у Достоевского и мысли неблагородные. Если читать «Дневник писателя», то в нем проявляется один «пунктик» Федора Михайловича: если где-то происходит какая-нибудь гадость или что-то нехорошее, то Достоевский ищет в качестве ее причины… евреев и доходит в своем стремлении докопаться до истины до комического эффекта — в случае торговли неграми особенно и работорговли вообще.
Антисемитизм Достоевского, конечно, неприятен и отталкивает. Но простим гению все его выверты, или, как выразился Леонтьев, «собственные душевные извороты». Как пишет еще один исследователь Достоевского, Юрий Карякин:
«Противоречия Достоевского — это не противоречия прогноза погоды; +1 или —1 градус. Все равно слякоть, что на улице, что в мозгах. Противоречия Достоевского — это плюс-минус бесконечность. Достоевский — это перевод Апокалипсиса на человеческий язык. Спроси, что такое Апокалипсис, и 99 человек из 100 ответят, что это конец света, абсолютная безысходность. Но ведь это не так! Апокалипсис по-древнегречески — это откровение…» («Комсомольская правда», 1996, 30 марта).
Но, может быть, хватит? Достоевский велик и многогранен, и обо всем накоротке и не напишешь. Конечно-конечно, вот только вдогонку отрывок из эссе Павла Муратова «О Достоевском». Он любопытен:
«Слава Достоевского среди иностранцев застала нас за границей. Она даже несколько удивила нас, и напрасно. Литературная сторона Достоевского есть в той же мере наследие иностранной литературы, в какой она наследие и русской. Очень многим обязанный Пушкину и Гоголю, Достоевский был обязан немало Гофману, Диккенсу, Бальзаку. Его манера писать не фразами, а «кусками», это, скорее, манера французской прозы старой традиции, нарушенной Флобером и Мопассаном, но не забытой и ныне. Писания Пруста все же больше похожи в этом смысле на писания Достоевского, нежели на писания Толстого. Сам Достоевский всю жизнь читал гораздо чаще по-французски, чем по-русски. Не лишенная дарования писательница Микулич, автор «Мимочки», рассказывает, что Достоевский сам ей сказал это, в разговоре, происходившем за два года до его смерти. Микулич спросила его, кого ей читать из русских авторов. Достоевский пожал плечами: «Читайте Бальзака», — сказал он и повторил: «Читайте Бальзака»… (Париж, 1931).
Вот теперь поставим точку и перейдем к В. Розанову. Если не мировая величина, то по крайней мере превеликая русская величина. «Русский Ницше», как назвал его Мережковский. «Публицист с душой метафизика и мистика» — это отзыв Фатеева.
Василий Розанов — русский человек, без примесей и вкраплений и вроде бы не очень подходит для данной книги, но обойтись без Розанова, без его высказываний о России просто невозможно. Да к тому же я лично питаю к нему слабость. Василий Васильевич — мой любимец.
Эрих Голлербах (искусствовед, литературовед) так описывает свою первую встречу с Розановым в июле 1915 года (первые слова Розанова, обращенные к гостю, были: «Ну, рад с Вами познакомиться… Вы — немец, лютеранин?»):
«В Розанове все показалось мне тогда необычайным, кроме внешности. Внешность у него была скромная, тусклая, тип старого чиновника или учителя; он мог бы сойти также за дьячка или пономаря. Только глаза — острые буравчики, искристые и зоркие, казались не «чиновничьими» и не «учительскими». Он имел привычку сразу, без предисловий, залезать в душу нового знакомого, «в пальто и галошах», не задумываясь ни над чем.
Вот это, «пальто и галоши», действовало всегда ошеломляюще и не всегда приятно. В остальном он был восхитителен: фейерверк выбрасываемых им слов, из которых каждое имело свой запах, вкус, цвет, вес, — нечто незабываемое. Он был в постоянном непрерывном творчестве, кипении, так что рядом с ним было как-то трудновато думать: все равно в «такт» его мыслям попасть было невозможно, он перешибал потоком собственных мыслей всякую чужую и, кажется, плохо слушал. Зато слушать его было наслаждением…» (Э. Голлербах. «В. В. Розанов. Жизнь и творчество», 1991).
О себе Розанов написал в «Опавших листьях»: «Всегда в мире был наблюдателем, а не участником. Отсюда только томление».