Евгений Елизаров - Исторические портреты (Петр I, Иоанн Грозный, В.И. Ленин)
Атеисты, мы готовы содрогнуться от мысли о нравственных терзаниях, которые нужно терпеть всего лишь до смерти, – ему же предстояли вечные муки, ему отказывалось в прощении даже и за тем рубежом, где слагается земная кладь…
Нет, и самые страшные злодеи вовсе не лишены ни нравственного чувства, ни потребности в покаянии. Но человеческая душа соткана из сплошных парадоксов, и один из них – увы! – состоит в том, что очень часто вершимые преступления порождаются вовсе не таимым ею злом, но проблесками совести.
Чем может быть объяснено принуждение сына к убийству родного отца? (Кстати, долгие годы бывшего верным ему, как собака, и еще недавно готового пожертвовать даже собственным сыном ради своего государя.)
А между тем расправа со старшим Басмановым весьма красноречива.
Это сегодня мы не видим принципиальной разницы между тем, кто убийца, в далеком же прошлом было совсем не так. Зачавший жизнь получал и определенное право на нее, и Авраам, готовясь принести в жертву Яхве Исаака, не вступал ни в какой конфликт с людским законом. Но в то же время по юридическим нормам (кстати, не одних только русских правд) той эпохи отцеубийство рассматривалось как несопоставимо более страшное преступление, чем убийство отцом своего сына. Соборное уложение 1649 года гласило: «А будет который сын или которая дочь отцу своему или матери смертное убийство учинет с иными кем, и сыщется про то допряма, и по сыску тех, которые с ними такое дело учинят, казнити смертию безо всякия пощады. А будет отец или мати сына или дочь убиет до смерти, и их за то посадить в тюрьму на год, а отсидев в тюрьме, приходити им в церковь божии, и у церкви божии объявити тот свой грех всем людем в слух. А смертию отца и матери за сына и за дочь не казнити.» Блестящий знаток древней истории, Иоанн не мог не знать, что в ней уже было все. В ветхозаветные времена один мидийский царь (Астиаг) повелел убить и сварить сына своего преданнейшего слуги и принудил несчастного родителя съесть его. И все это только за то, что слуга когда-то давно посмел ослушаться царского приказа и не предал смерти внука своего повелителя, будущего Кира II Великого. Другой садист (Камбиз) кожей, живьем снятой со спины другого отца, обтянул служебное кресло, которое тот занимал, и, открыв все это его родному сыну, заставил последнего сесть на него, заняв должность убитого. Не было в истории одного – оставляемого безнаказанным богами нарушения священного табу, которое запрещало сыну поднимать руку на своего отца. Это было вещью, запретной даже для садистов-язычников. Христианин, обязанный блюсти заповеди своего Господа, сознательно переступая эти священные для всех запреты, восставал уже не против каких-то племенных божков, но против Вседержителя. Тем самым он становился служителем уже иной силы.
Что это было – вызванный обострением конфликта со своей совестью прямой призыв на свою собственную голову самых жестоких небесных кар? Способный наизусть цитировать книги Священного Писания, он не мог не знать, что семьсот жен и триста наложниц развратили сердце Соломона, и Бог отвернулся даже от него, человека, родословию которого предстояло стать элементом родословия самого Иисуса. Чем было прямое надругательство Иоанна над древней заповедью, запрещавшей блуд, его многоженство? Не тою ли самой молитвой обрушить на себя всю тяжесть небесного возмездия?
Истово верующий в Христа, он не мог не понимать, что давно уже переступил черту, запретную для любого смертного. Все обрушенное им на подвластный люд тяжелым мельничным жерновом теперь плющило его собственную душу, и истираемая им совесть вопияла об утишении боли. Меж тем утишение могло принести лишь одно – венчаемое прощеньем покаяние, однако за страшной этой чертой уже не было места ни покаянию, ни прощенью. Это ведь только по сю, мирскую, ее сторону покаяние приносится людям: восходящее к имени Каина, оно уместно лишь там, где жертва принадлежит одной крови с преступником; и прощение любому – даже самому страшному – злодеянию может быть даровано людским же отходчивым мнением. Вот только там, куда вознесла его необуянная гордыня, все обстоит по-другому; в своем стремлении отъединиться от мирского торжища и восстать над ним Иоанн остался один. Но оттолкнув от себя весь мир, он тем самым оттолкнул и Того, Кто на кресте отдал за него жизнь. В этом мире прощается все, но все же есть нечто, не знающее никакого искупления, и так уже было когда-то: кто-то оттолкнул шедшего на Голгофу Христа – и был за то осужден на бессмертие, на вечное одиночество в переполненном людьми мире. И на столь же вечное, до второго пришествия, лишение всякого права на людское прощение, ибо теперь оно могло быть даровано только Им. Смертный грех преступившей через все пределы царской гордыни сделал из Иоанна второго Агасфера, приговоренного к такому же одиночеству, Вечного жида, от которого обязано было бежать всё – даже то, что несет в себе погибель.
Никакое прощение теперь уже оказывалось невозможным. Не было спасения даже и в самой смерти, ибо там, где оказывается нетленная наша душа, когда она навсегда покидает свою былую обитель, ее ожидало (ведь совесть остается навеки) все то же – вечная боль не знающей умаления пытки.
Есть вещи куда страшнее лютой смерти, когда даже прах выкапывается из могилы и развеивается по ветру, чтобы стереть всякую память о самом существовании человека. Здесь же оставалось молить о подобном как о величайшей милости. Впрочем, не так – молить не об истирании всего, что остается от разлагающейся земной плоти, но об уничтожении былого бытия того, чему она является простым вместилищем.
Избавление могло даровать только одно – превозмогающая все мыслимые пределы кара, способная окончательно раздавить самую душу преступника, стереть в неосязаемую пыль его почерневшую от содеянного и в то же время сотрясаемую неугасимым неотмирным страданием совесть. Поэтому нагромождение и нагромождение зла – это в сущности ничто иное, как мольба об отпущении острой пыточной боли, пронзительная пламенная песнь о милосердии. Закованный в железа острожник, не имея возможности убить себя, бросается на стражу, чтобы положить конец своим нестерпимым мучениям; вот так и здесь можно разглядеть некий род самоубийства, но самоубийства куда более страшного, чем все дотоле известное земному разуму. Навсегда сгубить свою бессмертную душу было доступно любому, но вот о том, чтобы убить ее, чтобы стереть всякий след ее былого бытия, – никто не смел и помыслить. Многое нужно для того, чтобы человек посягнул на свою плотскую жизнь, ведь перед самым лицом смерти, даже лишенный тепла и света, брошенный в сырую яму гнить в собственных испражнениях, он молит и молит Господа о даровании ему хотя бы еще нескольких дней, часов… Человек согласен на все – лишь бы только не сейчас, не сию минуту… Но что такое краткий миг земной неустроенной жизни перед непостижной тайной вечного бытия нашей бессмертной души? – а меж тем здесь слышится мольба об отъятии именно той жизни, которая ждет нас после завершения земного пути. Так что же должен претерпеть человек, чтобы взмолиться о такой – превосходящей все пределы разумения – каре?
Но спасение было только в ней.
Да, это может показаться невозможным, начисто опровергающим все обиходные представления человека о нравственном, но все же это именно так: многие, очень многие – даже самые страшные и отвратительные преступления свершаются во имя того, чтобы заглушить стоны чьей-то раненной совести. Через столетия развивающаяся в этом направлении мысль будет подытожена полной трагической диалектики чеканной формулой другого изувера: «Нет человека – нет проблемы». Так что наивная пасторальная вера во всеспасительность нравственного чувства, в его способность оградить любого из нас в отдельности и всех нас вместе от любого зла – это вера тех, кому довелось ощутить лишь слабую рябь на его поверхности, но не было дано постичь саму его природу. Там же, где зло исчерпывается до дна, соотношение меж ним и совестью оказывается далеко не столь идилличным.
В Откровении святого Иоанна Богослова говорится о том, что когда-то на исходе времен в последнем сражении сойдутся силы «царей земли» и антихристовых полчищ. Именно там должен будет решиться исход вечного противостояния добра и зла. Но еще задолго до этого исхода предмостным укреплением «горы у города Мегиддо» становится сама душа человека, преступившего некие нравственные пределы; и авангардные бои венчающей круг бытия апокалиптической битвы у Армагеддона развертываются в первую очередь именно здесь. Об этом много позднее скажет Достоевский. Так что мученический удел никогда не умирающей совести – это вовсе не вечное хождение вокруг какого-то каменного столпа в некоем мрачном сыром подземелье, не бесконечное ожидание второго пришествия Христа и вопрошание каждого прохожего: «Не идет ли человек с крестом?», но нескончаемое остервенение этого боя. Да, человеку в самом деле не дано и на мгновение взглянуть в лицо Бога, ибо никакая психика не в состоянии выдержать Его даже милостивый встречный взгляд. Здесь же горела Его ярость, которая к тому же множилась и свирепой решимостью вечного Врага человеческого рода; и в сотрясаемую корчей живую человеческую душу по самые ступицы с насаженными на них отточенными железными серпами давились сразу все боевые колесницы Его воинства, схлестнувшегося с несметными полчищами Гога…