Против Сент-Бёва - Марсель Пруст
Так происходит со всеми, кто обладает подлинной душой, в которую они могут иногда проникать. Тайная радость служит им знаком, что единственно подлинными являются те минуты, которые они проводят там. Остальная их жизнь – нечто вроде изгнания, зачастую добровольного, может, и не грустного, но мрачного. Ведь они – духовные изгнанники; вместе с родиной они теряют в изгнании и воспоминание о ней и помнят лишь одно: что она у них есть, что жизнь в ней более сладостна, но как туда вернуться – не знают. И кроме того, стоит им пожелать отправиться в путешествие, они уже не могут оставаться на родине: тяга в иные края означает исход из родины, которая есть чувство. Но пока они являются самими собой, то есть не живут в изгнании, где они пребывают в согласии со своей подлинной душой, они действуют, подчиняясь некоему инстинкту, который, подобно инстинкту насекомых, удвоен тайным предчувствием величия их дела и краткости их жизни. И они оставляют все другие заботы, чтобы созидать храм, где они будут жить в веках, а затем умереть. Взгляните, с какой страстью творит художник, и скажите, вкладывает ли паук больше сил в свою паутину.
И все эти подлинные души поэтов дружественны и перекликаются между собой. Я, как все, находился в этой гостиной, но поднял глаза и увидел «Арабского певца» – пел он беззвучно, был недвижен, грудь его, увитая розами, приподнималась, и женщины расступались перед ним. Тотчас и во мне пробудился певец. Стоило этому произойти, и уже ничто не могло отвлечь его от того, что он желал исполнить. Тайный инстинкт диктовал мне слово за словом всё, что я должен был произнести. И даже если бы у меня появились более блестящие мысли или доводы, благодаря которым я выглядел бы более умным, я слушал бы слова, которые говорил пробудившийся во мне певец, слушал, не в силах отвлечься от невидимой, но предложенной мне задачи. И не случайно: певец во мне тоже нежен, как женщина, но и серьезен, как жрец. И поскольку этот загадочный край, что простирается перед нами, существует на самом деле, все полотна, которые мы из него выносим, в опьянении переступая его границы, так похожи друг на друга – если, конечно, мы действительно побывали там, то есть и впрямь испытали вдохновение и не подмешали к нему ничего от нашей обычной души, то есть если мы старательно трудились. Потому-то, подняв глаза и заметив сосредоточенного и нежного певца верхом на свирепом и ласковом скакуне, увитом розами и убранном драгоценными камнями, исполняющего неслышную песнь, птицу, следующую за ним и знающую его, привычный закат солнца, я мог сказать: это Гюстав Моро. Может быть, это полотно прекраснее других полотен, по отношению к которым оно как песня по отношению к прекрасному стихотворению. Как вздымающаяся от пения грудь юного певца, полотно это исполнено воодушевления. Но, как и другие полотна, оно явилось к нам из края, где такие цвета, где у поэтов такие лица, где их так любят птицы, так знают лошади, то есть края, где аллегория – закон жизни.
Вспоминая свое ощущение от полотна Гюстава Моро, я, у которого подобные ощущения очень редки, завидую людям, чья жизнь складывается подобным образом, что позволяет им ежедневно предаваться наслаждению искусством. Но иногда, видя, насколько они в остальном менее интересны, чем я, я думаю: не потому ли они так часто говорят о своих ощущениях, что никогда не испытывают их. Тот, кто хоть раз любил, знает, насколько случайные связи, которые называют любовью, низменны в сравнении с любовью подлинной. Возможно, будь любому доступно испытывать любовь к произведениям искусства, как любому доступно (так, по крайней мере, кажется на первый взгляд) любить существо другого пола (я говорю об истинной любви), люди знали бы, как редка настоящая любовь к произведениям искусства и насколько далеки от этой любви многочисленные легкие удовольствия, о которых разглагольствуют иные одаренные и ведущие размеренную жизнь люди.
Для писателя реально лишь то, что способно индивидуально отражать его мысль, то есть его произведения. Для него быть послом, князем, знаменитостью – ничего не значит. Если он наделен тщеславием, оно может быть губительно для живущего в нем писателя, но, возможно, без того его уничтожат лень, разврат или болезнь. По крайней мере, ему нужно знать, что всё это далеко от литературы. Шатобриану импонировала роль великого человека, что смущает меня в нем. Пусть даже то была роль великого литератора. Это материалистический взгляд на величие в области литературы, а следовательно, взгляд ложный, надуманный. Впрочем, Шатобриан неплохо смотрится, и его очарование не лишено величия. Но не потому, что он знатен, а потому, что у него было знатное воображение.
А какова же роль обстоятельств? Иногда ничтожна. К примеру, Роденбах [236] считает, что Бодлер стал Бодлером благодаря тому, что побывал в Америке [237]. Для меня обстоятельства кое-что да значат. Но влияют они на нас в сравнении с нашей предрасположенностью в отношении один к десяти. Полотно Гюстава Моро, увиденное мною однажды, когда я был потерян и расположен внимать внутреннему голосу, стоило для меня не меньше, чем путешествие в Голландию с душой заинтересованной, но замкнутой…
Художник – Тени – Моне [238]
Любитель живописи, например живописи Клода Моне и Сислея [239], конечно, любуется видом парусника на реке с поросшими зеленью берегами, лазурью моря у мыса Антиб, Руанским собором в различное время суток с его вознесшейся меж гладких стен и плоских крыш стрелой, с его фасадами, которые изборождены нервюрами, подобно тому как поклонник какой-либо певицы непременно любит арии Джульетты, Офелии [240], являющиеся для него обличьями, в которых перед ним предстает его любимая исполнительница. Поклонник живописи, совершающий путешествие ради того, чтобы увидеть картину Моне, изображающую маковое поле, наверняка не отправится в прогулку по настоящему маковому полю, но, подобно астрологам, имеющим приспособление, чтобы рассматривать все явления жизни, приспособление, пользоваться которым следует в одиночестве, вдали от людей, обладает не менее магическими зеркалами, то есть полотнами, отражающими важные аспекты реальности; в зеркала эти нужно уметь смотреться с известного удаления. Мы стоим перед таким магическим зеркалом, чуть отойдя от него, силясь прогнать все лишние мысли и понять смысл каждого цвета, вызывающего в нас воспоминания о былых впечатлениях, которые выстраиваются в такую же воздушную и разноцветную архитектурную форму, как и та, что на полотне, и воздвигают в нашем воображении пейзаж; зеркалом, к которому устремляются убеленные сединами старцы, не обожженные ни солнцем, ни