Михаил Горбунов - К долинам, покоем объятым
— Вот и «Аленушка», — невесело пошутил Говоров. — Где же «козленочек»?
Они направились к Белле. На «месте действия» происходило следующее. Манечка, несомненно предупрежденная о приближении опасности, стояла по пояс в невообразимо взбаламученной воде, пытаясь спрятаться в ленточных стеблях болотной травы: сквозь ее частокол в Говоровых впились настороженные Манечкины глаза. Засада Манечки была в двух шагах от покрывшей берег и ушедшей в воду россыпи ощерившихся рваной жестью, подржавевших консервных банок, и Говоров понял: чтобы выманить Манечку, нужна крайняя осторожность. Поняла это и Ирина Михайловна.
— Манечка, что ты там делаешь? — спросила она тоном заурядного любопытства и, кажется, усыпила бдительность внучки.
— Я? — высунулась из зарослей Манечка.
Белла в своих голубых джинсиках продолжала сидеть на сухом бережку, с интересом наблюдая за разыгрывающейся сценкой. Ее кроткое личико выражало полную непричастность к художествам Манечки, более того, игравшей на губах улыбкой, пожатиями плечиками она солидаризировалась с Говоровыми, «осуждая» выходки неразумной подружки.
— Конечно, ты, — продолжала Ирина Михайловна. — Кроме тебя (небрежный взгляд в сторону Беллы), никто же не полез в воду.
Белла вспыхнула.
— Я захотела искупаться! — Манечка явно пыталась отвлечь Ирину Михайловну от Беллы.
Та не преминула воспользоваться этим:
— Она сама захотела купаться.
— Но ты же постарше, могла остановить.
— Вот еще! Очень мне нужно. И вообще… — Белла встала, тонкая, изящная, как олененок, пошла к поселку, оскорбленная.
Это ее полное презрения «вообще» уходило, как понимал Говоров, очень далеко и несомненно имело связь с рогаликом, кукурузными хлопьями и воблой, вполне вероятно даже, с погубленными елками…
Вытянутая из воды Манечка стучала зубами, костлявое тельце содрогалось. Вообще вид у «купальщицы» был жалок, глина по ней стекала жижей, вываливалась из трусиков, а, переступив через свою чистоплотность, Ирина Михайловна натянула на нее валявшееся в сухой граве платьице, надела сандалии, и Манечка в знак слепой солидарности с Беллой таким же быстрым независимым шагом направилась домой — все «напортившие» ей Говоровы еле поспевали за ней.
Утром Говоров проснулся с мыслью, что наконец-то он сегодня поедет на работу: два «свободных» дня были слишком перегружены Манечкой. Он неотчетливо вспоминал, как вчера ее отмывали от грязи, как подавленно прошел ужин. Легли поздно: у Ирины Михайловны с Манечкой долго длилась исповедальная беседа, вошедшая уже в обычай, из-за стенки до Говорова доходил их шепот. Когда жена укладывала Манечку спать, Говоров заметил, что Ирина Михайловна расстроена, но не придал этому особого значения.
Он разлепил веки и увидел, что жена не спит, понял, что не спит давно: сухие глаза ее сосредоточенно уперлись в погодок.
— Доброе утро, — сказал он как можно спокойнее. — Ты не спишь?
Она повернулась к нему тоскующим лицом:
— Я, кажется, не сплю всю ночь…
— Что с тобой?
Он услышал за стеной невнятное бормотание Манечки, перемежаемое совершенно неожиданным для ребенка скрежетом зубов, — с этим услышанным в первую же ночь ужасным звуком он никак не мог свыкнуться, Ирина Михайловна — тоже, Говоров видел, как ей стыдно за Манечкины «жернова».
— Случилось ужасное, — прикрыв глаза, сказала Ирина Михайловна.
У Говорова глухо застучало сердце, в мозгу, мгновенно «вставшем ото сна», прокрутилось не менее десятка вариантов, так или иначе связанных с Манечкой: теперь у Говоровых все было связано с ней.
— Но она, слава богу, жива! — Он указал глазами на стенку, намекая на скрежет Манечкиных зубов.
— Не знаю даже, как тебе об этом сказать. Это ужасно…
— Да что, наконец! — не выдержал Говоров.
— …У меня не поворачивается язык…
Говоров терялся в подозрениях, и Ирина Михайловна решилась.
— Вчера я попробовала «вбить клин» между нею и Беллой… Спрашиваю: за туфлями, за рогаликом, за воблой о н а тебя посылала? Отвечает: она. «Вот видишь, какая она нехорошая». — «Нет, она хорошая». — «Чем же она хорошая, если позволила тебе залезть в болото? Ты же могла напороться на консервную банку. Могла утонуть. Наконец, Белла тебя просто предала, а сама осталась в стороне». — «Нет, Белла хорошая девочка. Она мне показала, где растет горох, я и рвала, и мы его съели». — «А Белла не рвала?» — «Нет, не рвала». — «Вот видишь…» Вдруг Манечка говорит: «Хочешь, расскажу тебе а н е к д о т, меня Белла научила». — Ирина Михайловна тяжело вздохнула. — И рассказала.
— Как сумасшедший решил, что он чайник?
— Если бы…
— Так расскажи. — Говорова распирало нездоровое любопытство.
— Не могу.
Но Говоров не отступался.
— Да, в общем, самая банальная история. Муж в командировке, к жене приходит любовник…
— Даже так?..
— Я не поверила своим ушам. Спрашиваю: «Что это еще за любовник?» Манечка смотрит на меня как на глупенькую: «Ну, любовник, что ты, не знаешь? Муж — это муж, а когда любит — это любовник». И продолжает: «Вот пришел этот любовник, а тут муж стучится. Жена напугалась, спрятала любовника за стенкой и кирпичами заложила. У них как раз был ремонт. А кирпича не хватило, осталась дырка…»
— Ну, ну, дальше, — тормошил ее Говоров. — В чем же соль?
Ирина Михайловна удивленно поглядела на него:
— Я тебя не понимаю, это ведь ужасно… Представляешь, Манечка щебечет мне: «Муж входит и спрашивает: «А это что?» Жена говорит: «Копилка». Муж достал монетку и бросил…» — С нестерпимой печалью, отвернувшись от Говорова, она передала слова Манечки: — «А любовник пукнул…»
Она вынуждена была снова повернуться к нему, приподняться на локтях и остолбенело глядеть на Говорова: его душил смех! Он смеялся так, как никогда ни над одним анекдотом не смеялся, и стоило ему взглянуть в ничего не понимающие, неподдельно напуганные его истерическим стоном глаза Ирины Михайловны, его раздирал новый приступ хохота: анекдот был вовсе не в том, что рассказала Манечка, а в убитом голосе жены, которым она произнесла последнюю Манечкину фразу, и все вместе — и не предполагаемая самой Манечкой непристойность анекдота, и нещадно попранные ею строгие педагогические нормы Ирины Михайловны, в свою очередь не понимавшей комичности того «ужасного», от чего ее совершенно измучила бессонница, — все это чуть не сбрасывало Говорова с кровати, и вместе с тем он ощущал, как щемяще чистое чувство к жене, еще не до конца узнанной им, делало его счастливым и многое «списывало» с Манечки, возможно, там, за стеной, разбуженной его ржанием и гадающей, к чему бы это: у Манечки стояла настороженная тишина. Наконец это чистое чувство хлынуло в нем крайней жалостью к Ирине Михайловне, доверчиво прижавшейся к нему, так и не сумевшей разобраться в странности его поведения.
4
Тогда тоже наступала новогодняя ночь, первая новогодняя ночь после смерти жены. Говоров попросту не смог бы ее вынести в Москве. Его пугали поздние декабрьские рассветы, все с той же черной, в инее, готикой в окне, удручавшей его равно как и взвихренные вокруг гастрономические страсти, совершенно ему ненужные. И тут — междугородный звонок, глуховатый голос чуть ли не забытого друга, батальонного артиллериста, управлявшего тремя орудиями «на конной тяге», живого, кудрявого, кареглазого парня, неисповедимыми путями все прознавшего, — и Говоров как-то невсерьез, почти с досадой на «соболезнующий» жест согласился «размять кости» и приехать.
Сейчас смутно вспоминались торопливые, как при эвакуации, сборы, ночной грохот колес, утро, скупой завтрак в еле найденном буфете и — средь несущейся за окнами зимы, в смятенном ожидании неизвестности — сладкая крепость густого красного вина. И когда он, возвратившись из буфета, с просветленно бродящей в голове хмелинкой, не заходя в свое купе, стоял у окна, высоко в солнечном мерцании инея вырисовались золотые купола Лавры, город с неразборчивой геометрией зданий, с фиолетово курящимися трубами заводов наплывал, как огромная планета, в которой все было тайной.
Говоров никогда раньше не бывал в этом городе, фронт со скопищами людей, повозок, орудий, тягачей, е г о фронт, до сих пор живущий в нем особой нежной памятью, прошел в свое время южнее. Но сейчас к Говорову, как пронзительное открытие, прокралась мысль о том, что одна его, Говорова, родовая ветвь идет отсюда, с этой земли, и в нем всегда пробивался еле слышный, но настойчивый зов. Человеческая сущность инертна, нужен толчок, чтобы зазвучал внутренний метроном… И вдруг эти купола, глубинно светящиеся на холмах средь клубов припудренных инеем деревьев, защемили Говорову сердце чем-то, что неосознанно таилось в нем; «открытие» стало разрастаться, и он понял, что это судьба, наступило возвращение к истокам — волей или неволей оно неминуемо наступает у всех.