Игры в бисер - Александр Александрович Генис
Постепенно еда на экране, как это случилось и с живописными натюрмортами, отклеилась от сюжета и превратилась в отдельный жанр. Удобный пример и образец – “Джулия и Джулия” с непревзойденной Мэрил Стрип. Она играет Джулию Чайлд, автора библии поваренных книг “Как овладеть искусством французской кухни”. Подробно отвечая на этот вопрос, фильм ничем больше и не интересуется. Что позволяет его отнести к редчайшей ныне разновидности беззастенчивой идиллии, где, как в тех же “Кубанских казаках”, лучшее сражается с хорошим за бесконфликтную, сытую и вкусную жизнь.
Отсюда уже один шаг к бесконечным кулинарным шоу – от японских кухонных самураев до британских пекарей-любителей. Я люблю смотреть на тех и других, переживая вместе с героями. Первые переносят неудачи стоически, как Тосиро Мифунэ. Вторые – не исключая крепких бородатых мужчин – часто плачут над рухнувшим многоэтажным тортом.
3. Бабетта
Шедевр кулинарного кино – датская картина “Пир Бабетты” (1987). Получив “Оскара” и пальмовую ветвь в Каннах, она вошла в золотой фонд своей родины, которая сочла фильм национальным сокровищем. Он остается лучшей картиной о еде, где та претерпевает акт трансфигурации, не переставая быть парадным ужином на двенадцать, как в тайной вечере, персон.
В угрюмом датском захолустье живут две сестры. Старые девы в немарких платьях, они профукали свое счастье, когда еще в далекой молодости отказали блестящим женихам ради скудной жизни внутри церковного (сектантского) кружка. На дворе конец XVIII века, и к ним прибилась спасавшаяся от Великой французской революции беженка Бабетта, которая стала у сестер бесплатной экономкой. В один прекрасный день она выигрывает в лотерею 10 тысяч франков. На все деньги Бабетта устраивает невиданный в этих краях пир. Лодки привозят с большой земли драгоценные яства и вина, в ход идет дивное кулинарное мастерство Бабетты, которая в прошлой жизни была шеф-поваром лучшего ресторана Парижа. И вот застолье – столь роскошное, что гости-пуритане сочли его греховным, но не смогли справиться с соблазном и отказать себе в наслаждении.
В центре фильма не растаявшие от деликатесов едоки и даже не Бабетта, а сам пир, на который она спустила чудом обретенное состояние. Принесенная жертва исполнила предназначение, общее для любого художника: создать такое произведение искусства, которое изменит людей, вызовет решительное преображение их натуры, сделает их лучше. Выше этого уже ничего быть не может. Если, конечно, не считать рая, где, как говорит одна из сестер, Бабетта будет угощать ангелов.
Учитывая роль такого пиршества, глупо было бы не привести полное меню обеда из фильма:
– черепаховый суп, херес амонтильядо;
– гречневые блины а-ля Демидофф с черной икрой и сметаной, шампанское “Вдова Клико”;
– салат “Эндивий” с грецкими орехами;
– перепелки в тестяных саркофагах с фуа-гра и трюфельным соусом, красное бургундское;
– ромовая баба с фигами и засахаренными вишнями, шампанское;
– сыры и фрукты в ассортименте, сотерн;
– кофе, коньяк Grande Champagne.
4. Натюрморт
Этот жанр долго был пасынком изобразительного искусства, выше всего ценившего религиозные и исторические сюжеты. Он взял реванш, когда помог живописи развести форму с содержанием.
Натюрморту свойственна тавтология породившей его вывески. “Я есть то, что есть”: селедка, изображающая селедку. Избавив картину от повествовательности, он заменил сюжет “мудрой физиологией кисти” (Мандельштам). Увлекшись исследованиями фактуры и приключениями света, натюрморт, постепенно избавляясь от нравоучительной проповеди, освободил живопись от диктатуры идеи и темы. Он давал высказаться изображенным предметам, превращая полотно в театр вещей. Соблазнившись фундаментальной простотой еды, натюрморт обновлял искусство, обучая его вещной азбуке.
Один такой натюрморт мне удалось купить в новоанглийской деревне сектантов-шейкеров в Хэнкоке. Трясуны, как их называют в России, верили, что второе пришествие Христа уже состоялось, царство Божие наступило, и они первыми вкусили от его плодов. Их мир был совершенным и завершенным. Он не нуждался в будущем, а значит, в детях. В раю, говорил Христос, не женятся.
Тень совершенства падала на все, что делали шейкеры. Их ремесло не терпело декоративных избытков. Зато каждая без исключения вещь – метла, шкаф, знаменитые на всю Америку овальные коробки для мелочей – сияет предельной добротностью, “идеальностью”: лучше просто не сделать.
Как в дзене, столь созвучном практике шейкеров, красота здесь рождалась невольно – от брака утилитарной пользы со страстным усердием. При этом сами мастера не интересовались искусством, да и не знали его. Но благочестие труда вдохновляло все, что они делали. В том числе ту небольшую картину, которая уже сорок лет висит у меня на стене. Шахматная рамка, тщательно загрунтованный холст, а на нем – чисто- красное яблоко с зеленым листком. Написанное честно и прямо, оно светится изнутри и приковывает взгляд. Сразу видно, что это – праяблоко. Так, должно быть, выглядел плод с Древа познания. Жившие в строгом безбрачии шейкеры не познали его вкуса. Поэтому они, собственно говоря, и вымерли.
5. Сутин
Его интересовало не сходство с моделью, а выразительность мазка, за приключениями которого можно судить, уткнувшись в холст. Как у Ван Гога, тут повсюду густые пласты сумасшедшего желтого кадмия. Но Сутин идет дальше. Его краски сгущаются от картины к картине, превращаясь в оргию цвета, ведущего самостоятельную, независимую от образа жизнь. Если мазок Шагала, с которым его естественно сравнить, напоминает о мозаике или витраже, то у Сутина кисть, оставляя на полотне сгустки краски, ведет к лепке, вырываясь в трехмерный мир.
Шагал и Сутин вышли из местечковой среды, где художнику не было места. Оба выросли в религиозных семьях, других евреев в местечках не было. Вырвавшись в большой мир, они сохранили связь с корнями, но по-разному.
Для Шагала местечко – рай. Он всю жизнь писал этот восхитительный мир, где коровы разговаривают, где люди летают от счастья, где даже кабак всегда уютный.
Для Сутина местечко – ад. Он никогда не писал его, чтобы не возвращаться в детство, но не мог избавиться от воспоминаний, когда создавал свои ни на что не похожие натюрморты.
Мальчиком Хаим увидел, как резник перепилил горло гусю. Невырвавшийся крик вернулся к взрослому Сутину в середине двадцатых, когда художник в экстатическом состоянии, усугубленном упорным постом, писал страшный “птичий цикл”. На всех картинах – по одной убитой птице, и каждой он