Светлана Алексиевич - Последние свидетели. Соло для детского голоса
«Мамочка и папочка – золотые слова…»
Ира Мазур – 5 лет.
Сейчас – строитель.
Наверное, я должна рассказать о своем одиночестве? Как я этому научилась…
У одной девочки, у Леночки, одеяло было красное, а у меня коричневое. И когда летели немецкие самолеты, мы ложились на землю и накрывались одеялами. Снизу красным, а поверх моим, коричневым. Я девочкам говорила, что летчик сверху увидит коричневое и подумает – камень…
О маме в памяти осталось только, как боялась ее потерять. Я знала девочку, у которой мама погибла при бомбежке, она одна осталась. Она все время плакала. Моя мама брала ее на руки и успокаивала. Потом… Мы с чужой тетей хоронили в деревне мою маму… Мы ее мыли, она лежала худенькая, как девочка. Я не боялась, я ее все время гладила. Как обычно, пахли ее волосы и руки, куда ее ранило, не заметила. Видно, ранка была пулевая, маленькая. Почему-то думала, что ранка у мамы от пули маленькая, на дороге один раз я видела маленькие пули. И еще удивлялась: как этими пулечками можно убить большого человека? Даже меня – я же в тысячу, в миллион раз ее больше. Почему-то мне запомнился этот миллион, мне казалось, что это очень и очень много, так много, что нельзя сосчитать.
Мама не сразу умерла. Она долго лежала на траве, открывала глаза:
– Ира, мне надо тебе рассказать…
– Мама, я не хочу…
Мне казалось, что, если она мне скажет то, что хочет, она умрет.
Когда мы маму помыли, она лежала в платочке, с большой косой. Ну – девочка… Это уже сегодняшний мой взгляд на нее. Я уже старше ее в два раза, маме было двадцать пять лет. У меня сейчас дочка такая, и она даже внешне похожа на мою маму.
Что у меня осталось от детдома? Категоричный характер, я не умею быть мягкой, осторожной в словах. Прощать не умею. В семье жалуются, что я не очень ласковая. Можно ли вырасти ласковой без мамы?
В детдоме мне хотелось иметь свою, личную чашечку, чтобы она была только моя. Всегда завидовала, что у людей остаются какие-то вещи с детства. А у меня их нет, ни о чем я не могу сказать: «Это у меня с детства». А так хочется сказать, иногда даже придумать…
Другие девочки привязывались к нашим воспитательницам, а я любила нянечек. Они больше были похожи на наших воображаемых мам. Воспитательницы были строгие и аккуратные, а нянечки вечно растрепанные, по-домашнему ворчливые, могли отшлепать нас, но совсем не больно. По-матерински. Они нас мыли, стирали в бане, мы могли посидеть у них на коленях. Они дотрагивались до нашего голенького тела. А это только мама могла делать, вот я это понимала, они нас кормили, своими способами лечили от насморка и вытирали слезы. Когда мы попадали к ним в руки, это был уже не детдом, а начинался дом.
Часто слышу, как говорят: «Моя мать» или «Мой отец». Я не понимаю, как это – мать, отец? Будто это чужие люди. Только – мама или папа. А если бы они у меня были живы, я звала бы их: мамочка и папочка.
Золотые это слова…
«Принесли ее по кусочку…»
Валя Змитрович – 11 лет.
Сейчас – рабочая.
Вспоминать не хочу… Не хочется вспоминать, никогда не хочется…
Нас было семеро детей. До войны мама смеялась: «Сонейко светит, все дети вырастут», началась война – плакала: «Такой лихой час, а детей в хате, что бобу…» Юзику – семнадцать лет, мне – одиннадцать, Ивану – девять, Нине – четыре года, Гале – три, Алику – два, Саше – пять месяцев. Дитя грудное, оно еще грудь сосало и плакало.
Тогда я не знала, это нам после войны люди рассказали, что родители наши были связаны с партизанами и с нашими военнопленными, которые работали на молочном заводе. Там работала и мамина сестра. Я одно помню: у нас сидели ночью какие-то мужчины, и, видимо, свет просвечивал, хотя окно было занавешено толстым одеялом, раздался выстрел – и прямо в окно. Мама схватила лампу и спрятала под стол.
…Мама что-то нам пекла из картошки, из картошки она могла сделать все, как сейчас говорят, сто блюд. К какому-то празднику готовились. Я помню, что в доме вкусно пахло. А отец косил у леса клевер. Немцы окружили дом и приказывают: «Выходи!» Вышли мама и мы, трое детей. Маму начали бить, она кричит:
– Дети, идите в хату.
Ее поставили к стенке под окном, а в окне – мы.
– Где твой старший сын?
Мама отвечает:
– Торф копает.
– Поехали туда.
Они заталкивают маму в машину и сами садятся.
Галя выбежала из хаты и кричит, к маме просится. Бросили и ее к маме в машину. А мама кричит:
– Дети, идите в хату…
Прибежал с поля отец, видно, ему передали люди, взял какие-то документы и бегом за мамой. И тоже крикнул нам: «Дети, идите в хату». Как будто хата нас спасет или там есть мама. Ждали мы во дворе… К вечеру залезли кто на ворота, кто на яблони: не идут ли наши папа с мамой и сестра с братом? Увидели – бегут с другого конца деревни люди: «Дети, кидайте хату и бегите. Ваших родных уже нет. А за вами едут…»
По картофельному полю поползли к болоту. Сидели там ночь, стало всходить солнце: что нам делать? Я вспомнила, что в колыбельке мы забыли маленькую. Пошли в деревню, забрали маленькую, она была живая, только посиневшая от крика. Брат Иван говорит: «Корми». Чем я буду ее кормить. У меня же грудей нет. А он испугался, что она умрет, и просит: «Попробуй…»
Заходит соседка:
– Детки, вас будут искать. Идите к тете.
А тетя наша жила в другой деревне. Мы говорим:
– Пойдем искать тетю, а вы скажите, где наши мама с папой и сестричка с братиком?
Она нам рассказал, что их расстреляли… Они лежат под лесом…
– Но вам туда не надо, детки.
– Мы будем уходить из деревни и зайдем попрощаться.
– Не надо, детки…
Проводила она нас за деревню, а туда, где лежали наши родные, не пустила.
Через много лет я узнала, что маме выкололи глаза и вырвали волосы, отрезали грудь. На маленькую Галю, которая спряталась под елку и не отзывалась, напустили овчарок. Те принесли ее по кусочку. Мама еще была живая, мама все понимала… На ее глазах…
После войны остались мы с сестричкой Ниной вдвоем. Нашла я ее у чужих людей, забрала к себе. Пришли в райисполком: «Дайте нам комнатку, мы будем жить вдвоем». Дали нам коридор в рабочем общежитии. Я работала на фабрике, Нина в школе училась. Никогда я ее по имени не назвала, всегда: «Сестричка». Она у меня одна. Единственная.
Вспоминать не хочу. А рассказать свою беду людям надо. Трудно плакать одной…
«У нас как раз вывелись цыплята… Я боялся, что их убьют…»
Алеша Кривошей – 4 года.
Сейчас – железнодорожник.
Мое воспоминание… Единственное…
У нас как раз вывелись цыплята. Желтенькие, они катались по полу, шли ко мне на руки. Во время бомбежки бабушка собирала их в решето:
– Надо же, война – и цыплята.
Я боялся, что цыплят убьют. До сих пор помню, как я плакал из-за этого страха. Бомбят… Все бегут в погреб прятаться, а меня нельзя вынести из хаты. Обнимаю цыплят… Возьмет бабушка с собой решето с ними, тогда я иду. Иду и считаю: один цыпленок, два, три… Их было пять…
Бомбы считал. Одна упала, две… Семь…
Так считать научился…
«Король крестовый. Король бубновый…»
Галина Матусеева – 7 лет.
Сейчас – на пенсии.
Человек рождается…
Возле него сидят два ангела, и они дают ему судьбу. Назначают – сколько жить, длинный или короткий будет путь. А Бог сверху смотрит, это он послал ангелов, чтобы приветствовать новую душу. Сказать, что Он есть.
Моя ты хорошая… Я по глазам вижу: счастливый человек или нет. Не к каждому подойду на улице и остановлю: «Молодой, красивый, можно спросить?» Бегут, бегут люди, а я выберу в толпе одного, будто узнаю, у меня что-то в груди отзовется, тепло сделается, и появятся слова. Жар речи. Я начинаю говорить… Судьбу читаю… Раскрою карты, а в картах все есть: что было и что будет, и как душа успокоится, и с чем она уйдет. Уйдет туда, откуда и пришла – на небо. Карты покажут… Человек гордый, а судьба его заранее на небесах написана. Есть там текст… Но каждый его по-своему читает…
Мы – цыгане… Вольный народ… У нас свои законы, цыганские. Наша родина там, где мы живем, и там, где радуется наше сердце, для нас – везде родина. Везде – под небом. Меня так отец учил, и мама учила. Кибитка колышется, трясется по дорогам, а мама мне наши молитвы читает. Напевает. Серый цвет… Цвет дороги, цвет пыли… Цвет моего детства… Моя ты хорошая, а видела ли ты цыганский шатер? Круглый и высокий, как небо. В нем я родилась. В лесу. Под звездами. С пеленок ни ночных птиц, ни зверей не боюсь. Плясать и петь у костра научилась. Без песни не представить цыганской жизни, у нас каждый поет и пляшет. Как говорит. Слова у наших песен нежные. Губительные… Я маленькая не понимала, а все равно плакала. Такие слова… Они крадутся к человеческому сердцу, дразнят его. Баюкают. Дорогой дразнят. Свободой. Большой любовью… Не зря говорят, что русский человек умирает дважды: один раз – за родину, второй раз – слушая цыган.
Моя ты хорошая, зачем много вопросов задаешь? Сама расскажу…