Светлана Алексиевич - Последние свидетели. Соло для детского голоса
Мне так стало страшно, что я бросил маму, бросил всех и куда-то побежал. Один. Спрятался не в хате, а почему-то в сарае, меня мать долго искала. Я два дня не мог слово выговорить. Ни одного звука.
На улицу боялся выйти. Через окно видел: один несет доску, второй топор, третья с ведром бежит. Тесали доски, запах свежевыструганных досок стоял в каждом дворе, потому что почти в каждом дворе был гроб. У меня от этого запаха до сих пор ком к горлу поднимается. До сего дня…
В гробу лежали знакомые мне люди… Ни у кого не было головы… Вместо головы что-то в белом платочке… То, что собрали…
…Отец вернулся с двумя партизанами. Тихий вечер, коров пригнали. Надо ложиться спать, а мать нас собирает в дорогу. Надели костюмчики. У меня еще два брата было – одному четыре года, другому девять месяцев. Самый большой я. Дошли до кузницы, там остановились, и отец оглянулся. Я тоже оглянулся. Деревня уже была похожа не на деревню, а на черный незнакомый лес.
У мамы на руках маленький, отец несет узлы и среднего брата. А я за ними не поспеваю. Молодой партизан говорит: «Дайте-ка его мне на горб».
В одной руке он нес пулемет, в другой – меня…
«Мы ели… парк»
Аня Грубина – 12 лет.
Сейчас – художник.
У меня голос пропадает, когда я об этом рассказываю… Умирает голос…
В Минск мы приехали после войны. А девочка я ленинградская. Пережила там блокаду… Ленинградскую блокаду… Когда умирал от голода целый город, мой любимый, красивый город. У нас умер папа… Спасла детей мама. До войны она была «огонек». В сорок первом родился братик Славик. Сколько это ему было, когда блокада началась? Шесть месяцев, вот-вот шесть месяцев… Она и этого крошку спасла… Всех нас, троих… А папу мы потеряли. В Ленинграде у всех умирали папы, папы умирали скорее, а мамы оставались. Им, наверное, нельзя было умирать. На кого бы остались мы?
Из Ленинграда, когда прорвали кольцо блокады, по дороге жизни нас вывезли на Урал, в город Карпинск. Первыми спасали детей. Эвакуировали всю нашу школу. В дороге все говорили о еде не переставая, о еде и о родителях. В Карпинске сразу бросились в парк, мы не гуляли в парке, мы его ели. Особенно любили лиственницу, ее пушистые иголочки – это такая вкуснятина! У маленьких сосенок объедали молодые побеги, щипали травку. С блокады я знаю всю съедобную траву, в городе люди съедали все зеленое. В парках и ботаническом саду уже с весны не оставалось листьев. А в карпинском парке было много кислицы, так называемой заячьей капусты. Это сорок второй год, на Урале тоже голодно, но все равно это не так страшно, как в Ленинграде.
В этом детдоме, где я была, собрали одних ленинградских детей, нас нельзя было накормить. Нас долго не могли накормить. Мы сидели на уроках и жевали бумагу. Нас кормили осторожно… Я сидела за столом, это был завтрак. И я увидела кошку. Живую кошку… Выскочила из-за стола: «Кошка! Кошка!» Все дети увидели и стали за ней гоняться: «Кошка! Кошка!» Воспитательницы были местные, они смотрели на нас, как на сумасшедших. В Ленинграде живых кошек не осталось… Живая кошка – это была мечта. На целый месяц еды… Мы рассказывали, а нам не верили. Помню, что нас много гладили. Обнимали. Никто на нас не повышал голоса, пока не отросли волосы после дороги. Всех перед отъездом постригли «под нулевку», мальчиков и девочек одинаково, а у некоторых волос не осталось из-за голода. Мы не баловались, не бегали. Сидели и смотрели. И ели все…
Не помню, кто нам в детдоме рассказал о пленных немцах… Когда я увидела первого немца… то я уже знала, что это пленный, они работали за городом на угольных копях. До сегодняшнего дня не понимаю, почему они прибегали к нашему детдому, именно к ленинградскому?
Когда я его увидела… Этого немца… Он ничего не говорил. Не просил. У нас только кончился обед, и я, видно, еще пахла обедом, он стоял возле меня и нюхал воздух, у него непроизвольно двигалась челюсть, она как будто что-то жевала, а он пробовал держать ее руками. Останавливать. А она двигалась и двигалась. Я совершенно не могла видеть голодного человека. Абсолютно! У нас у всех была эта болезнь… Побежала и позвала девочек, у кого-то остался кусочек хлеба, мы отдали ему этот кусочек.
Он благодарил и благодарил.
– Данке шен… Данке шен…
На следующий день пришел к нам со своим товарищем. И так повелось… Ходили они в тяжелых деревянных башмаках. Стук-стук… Как услышу этот стук, выбегаю…
Мы уже знали, когда они придут, даже ждали их. Выбегали с тем, у кого что находилось. Когда я дежурила на кухне, я оставляла им весь свой дневной кусочек хлеба, а вечером выскребала кастрюли. Все девочки что-нибудь им оставляли, а оставляли ли мальчишки, не помню. Мальчишки наши были постоянно голодные, им все время не хватало еды. Воспитательницы нас отчитывали, потому что у девочек тоже случались голодные обмороки, но мы тайком все равно оставляли еду для этих пленных.
В сорок третьем они уже к нам не приходили, в сорок третьем году стало легче. Урал уже не так голодал. В детдоме был настоящий хлеб, давали вдоволь каши. Но я до сих пор не могу видеть голодного человека. Как он смотрит… Он не смотрит никогда прямо, всегда куда-то мимо… Недавно по телевизору показывали беженцев… Опять где-то война. Стреляют. Голодные люди стояли в очереди с пустыми мисочками. С пустыми глазами… Я помню эти глаза… Я выбежала в другую комнату, со мной началась истерика…
Первый год в эвакуации мы не замечали природу, все, что было природой, вызывало у нас одно желание – попробовать: съедобное ли оно? И только через год я увидела, какая красивая уральская природа. Какие там дикие ели, высокие травы, целые леса черемухи. Какие там закаты! Я стала рисовать. Красок не было, рисовала карандашом. Рисовала открытки, мы посылали их своим родителям в Ленинград. Больше всего любила рисовать черемуху. Карпинск пах черемухой.
Уже который год преследует желание – съездить туда. Невероятно хочется увидеть: стоит ли наш детдом – здание было деревянное? Уцелел ли в новой жизни? Какой теперь городской парк? Хотела бы поехать весной, когда все зацветет. Теперь не представляю, что ягоды черемухи можно есть пригоршнями, а мы их ели. Ели даже тогда, когда они были еще зеленые. Горькие.
После блокады… Я испытала… Я знаю, что человек может есть все. Люди ели даже землю… На базарах продавали землю с разбитых и сгоревших Бадаевских продовольственных складов, особенно ценилась земля, на которую пролилось подсолнечное масло, или земля, пропитанная сгоревшим повидлом. Та и другая стоили дорого. Наша мама могла купить самую дешевую землю, на которой стояли бочки с селедкой, эта земля только пахла солью, а соли в ней было мало. Один запах селедки.
А ленинградские парки были бесплатные, и их быстро объедали. Радоваться цветам… Просто радоваться… Я научилась не так давно…
Через десятки лет после войны…
«Кто будет плакать, того будем стрелять…»
Вера Ждан – 14 лет.
Сейчас – доярка.
Я боюсь мужчин… Это у меня с войны…
Нас взяли под автоматы и повели, повели в лес. Нашли поляну. «Нет, – крутит головой немец. – Не тут…» Повели дальше. Полицаи говорят: «Роскошь положить вас, партизанских бандитов, в таком красивом месте. Положим в грязи».
Выбрали самое низкое место, там всегда стояла вода. Дали отцу и брату лопаты копать яму. А нас с мамой под деревом поставили смотреть. Мы смотрели, как они выкопали яму, брат последний раз лопатой кинул: «Эх, Верка!..» Ему шестнадцать лет было… Шестнадцать… Ну, только-только…
Мы с мамой смотрели, как их расстреливали… Нельзя было отвернуться и закрыть глаза. Полицаи следили… Брат упал не в яму, а перегнулся от пули и вперед ступил, сел возле ямы. Сапогами спихнули его в яму, в грязь. И больше всего страшно было уже не то, что их постреляли, а то, что в липучую грязь положили. В воду. Поплакать нам не дали, погнали в деревню. А их даже землею сверху не присыпали.
Два дня плакали мы с мамой. Плакали тихо, дома. На третий день приходят тот же немец и два полицая: «Собирайтесь хоронить своих бандитов». Мы пришли на то место, они в яме плавают, там колодец уже, а не могила. Лопаты мы свои взяли, прикапываем и плачем. А они говорят: «Кто будет плакать, того будем стрелять. Улыбайтесь…» Они заставляли нас улыбаться… Я нагнусь, он подходит и в лицо заглядывает: улыбаюсь я или плачу?
Стоят… Все молодые мужчины, красивые… Сами улыбаются… Дикий страх обнял мое сердце, я уже не мертвых, я этих, живых, испугалась. С того времен боюсь молодых мужчин. Всю жизнь одна живу…
Замуж не вышла… Любви не узнала… Боялась: а вдруг рожу мальчика?..
«Мамочка и папочка – золотые слова…»
Ира Мазур – 5 лет.
Сейчас – строитель.
Наверное, я должна рассказать о своем одиночестве? Как я этому научилась…
У одной девочки, у Леночки, одеяло было красное, а у меня коричневое. И когда летели немецкие самолеты, мы ложились на землю и накрывались одеялами. Снизу красным, а поверх моим, коричневым. Я девочкам говорила, что летчик сверху увидит коричневое и подумает – камень…