Мария Голованивская - Признание в любви: русская традиция
– Ой, я заснула.
– И очень хорошо, что заснула.
– Вы, наверно, устали меня держать, я такая тяжелая.
– Нет, я не устал тебя держать.
– Вы не спали?
– Нет, я не спал. Я думал. О чем?
– Я думал: чем я заслужил такое счастье? И чем я смогу тебе за него заплатить? Жизни не хватит.
Верочка заплакала (какие прекрасные слова!) и, сморкаясь, спросила:
– И тебе в самом деле не тяжело?
– Нет, не тяжело. Всю жизнь я буду держать тебя на руках, любимая. Не беспокойся, спи…
Встали они рано. Видно, все-таки Верочка была тяжеловата, и у Александра Ивановича затекли ноги. Утро сияло первым, еще прохладным блеском. В доме было тихо. Взявшись за руки, они вышли на крыльцо. Пахло укропом, колокольчики "крученого паныча" еще не раскрылись. Высоко-высоко в небе черными мухами носились ласточки – к хорошей погоде. На крыше соседнего дома, важно укрепившись на своем колесе, хозяин – аист ел лягушку, клюв его был ярко-красным, лягушка – зеленой, как на детской картинке. Рано встав, как и они, аист уже приступил к своим дневным заботам. Рядом топили печь, и голубой дым, не тревожимый ветром, легким столбиком восходил кверху.
Александр Иванович обнял Верочку и сказал:
– Ты – вся моя жизнь.
Но послереволюционный атеизм, господствовавший в России в качестве официального взгляда на жизнь около семидесяти лет, такому повороту не может найти достойного объяснения, именно поэтому в литературе (в основном эмигрантской по причине цензуры) обстоятельно рассматривается знак равенства между любовью и плотью.
Тема мужчин и женщин впервые отчетливо обозначается, как мы уже говорили, у Толстого в диалоге Пьера и Элен. До этого Базаров назвал любовь «формой», в известном смысле обесценив само понятие, которое, как мы увидели позже, было совершенно готово к тому, чтобы наполняться содержательно, а не формально. Когда о любви говорят в терминах мужчин и женщин, ее уплощают, лишают души, которая беспола и которая как раз и восходит к другим разновидностям чувства, называемого тем же словом «любовь»: любовь к Богу, любовь к истине, любовь родителям, любовь к своему народу и так далее. Нигде в других парах нет противопоставления по роду (полу), все это духовно-ментальные явления, то есть явления лежащие вверху, а не внизу нашей ценностной шкалы.
Любовь плотская, столь высоко ценимая людьми античными, совершенно очевидно, спускается по ценностной шкале вниз, к утехам плоти, которые христиане по своему коренному мифу мыслили как греховные, как тянущие человека в ад. Именно об этом сокрушается Толстой в своих ранних дневниках: он мучается от похоти, стыдится ее, постоянно сетует, что одержим желанием. Этот стыд часто обозначался в русской культуре, которую укрепила и русская литература. Вот кусочек диалога между Обломовым и Ольгой: «Эти слова я недавно где-то читала… у Сю, кажется, – вдруг возразила она с иронией, обернувшись к нему, – только их там говорит женщина мужчине… – У Обломова краска бросилась в лицо».
Напомним, у Толстого Пьер Безухов, ощутив, что красавица Элен может принадлежать другим мужчинам («Он только понял, что женщина, которую он знал ребенком, про которую он рассеянно говорил: «Да, хороша», когда ему говорили, что Элен красавица, он понял, что эта женщина может принадлежать ему»), сразу же думает о браке. Он ведь культурный человек, его мыслями и поведением управляют культурные стереотипы. Проявление телесности он мгновенно «упаковывает» в надлежащую упаковку. В ту, что с отвращением выбросил на свалку истории герой повести Романова «Без черемухи».
Но что это за упаковка?
Мы уже говорили о женской внешности с точки зрения того, что многое в ней наделено особенными знаковыми функциями. Но среди знаковых элементов внешности ничего не говорилось о телесных зонах, предназначенных для воспроизведения, названия которых, как и упоминания о них, строго табуировались, принадлежа к регистру бранной или медицинской (латинской) лексики. О названиях – не латинских, а матерных – мужских и женских половых органов идет большой спор. Одни считают матерные слова тюркскими по происхождению, и, стало быть, именно они и прижились для непристойного обозначения этих табуированных для называния зон, другие убеждают, что какие-то слова скорее тюркские («хуй», например), а какие-то (например, «пизда») имеют русскую этимологию. Оставим эти споры историкам и посмотрим попристальнее на некие другие, более важные для нас слова. Одним из таких слов является «срам», обозначающее одновременно и половые органы, и высшее порицание человека или самую негативную оценку его поступка – срам, позор. Это слово заимствовано из церковно-славянского языка, в котором оно также обозначало высшее порицание, а также оценку чего-либо – «ужас, жуть».
Как ни покажется странным, но слова «срам» и «стыд» особенно часто начинают употребляться, применительно к ситуации любовного объяснения и действия, с ним связанного, именно во второй половине XIX века, у Достоевского и после него, но в значении особенном, приравнивающим душевное откровение к телесному. Срам – это и развратное действие, и признание в любви, которое с точки зрения нравов того времени – такой же разврат. Вот посмотрите:И ласкал он меня, цаловал меня;
На щеках моих и теперь горят,
Живым пламенем разливаются
Поцалуи его окаянные…
Опозорил он, осрамил меня.
(Лермонтов «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова»)
«Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что это за порыв был; и вообще, что такое для него Ольга? Уж он не анализировал, что прибавилось у него к сердцу лишнее, какой-то комок, которого прежде не было. В нем все чувства свернулись в один ком – стыда». (Гончаров «Обломов»)
– Вы нечестный: вы заставили бедную девушку высказать поневоле, чего она никому, даже Богу, отцу Василию, не высказала бы… А теперь, Боже мой, какой срам! (Гончаров «Обломов»)
«Со мной к венцу идет, а и думать-то обо мне позабыла, точно башмак меняет. Верить ли, пять дней ее не видал, потому что ехать к ней не смею; спросит: «Зачем пожаловал?». Мало она меня срамила…
– Как срамила? Что ты?
– Точно не знает! Да ведь вот с тобою же от меня бежала «из-под венца», сам сейчас выговорил.
– Ведь ты же сам не веришь, что…
– Разве она с офицером, с Земтюжниковым, в Москве меня не срамила? Наверно знаю, что срамила, и уж после того, как венцу сама назначила срок». (Достоевский «Идиот»)«Зачем ты, херувим, не приходил прежде, – упала вдруг она пред ним на колени, как бы в исступлении. – Я всю жизнь такого, как ты, ждала, знала, что кто-то такой придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!..» (Достоевский «Братья Карамазовы»)
В русской классической литературе так мало телесного, и это телесное так строго осуждается именно потому, что до начала XX века, когда у нас случился наш Ренессанс
(Серебряный век) и революция 1917 года, именно христианство было основой частной морали, именно оно задавало шкалу оценки.
Мы знаем, что европейская литература и культура, прошедшие через увлечение телесностью в эпоху Ренессанса, в этом смысле иные, ориентированные скорее на античные идеалы гармонии и красоты. А также и другие, как бы скабрезные, представления о сексуальном и сексуальности. Истоки этих других представлений – в греческих и римских оргиях, зрелищах совокупления женщин с ослами, быками, собаками в Колизее, в куртизанской культуре, в представлениях о любви телесной как таковой, которые были очень развиты в античности. Из этих корней выросли и «Весна» Боттичелли, и «Декамерон» Боккаччо, и многое-многое другое, что академик Лосев называл обратной стороной Ренессанса и описывал в своей книге «Эстетика Возрождения» как вопиющий разгул. Очевидно, что «откровения» телесного характера у европейцев в культуре.
У нас же плоть и тело никогда не соотносились ни с чем похожим на античный эстетизм или античный разврат. И то и другое – понятия, скорее относящиеся к «христианской антропологии», нежели к языческому или светскому культам. Об этом же свидетельствует и неразвитость языка в области описания сексуального акта. Даже сегодня мы можем по-прежнему говорить о нем либо в матерных терминах, либо в медицинских, а обычного общелитературного способа у нас как не было, так и нет. Это же доказывается, например, тем фактом, что во французском или итальянском языке существуют десятки слов для обозначения мужских и женских половых органов, в то время как в русском языке их можно по пальцам сосчитать. Вот почему, рассуждая о русской любви, я стану говорить о теле и плоти в терминах, предложенных в лекциях священника Андрея Лоргуса, опубликованных в Москве в 2003 году. Основные тезисы, растворенные в нашей культуре, до ее европеизации, имевшей место с конца XVIII века до революции 1917 года и с конца 90-х годов XX века по сей день, таковы: