Мария Голованивская - Признание в любви: русская традиция
Но для того, чтобы прикоснуться к этим прообразам, необходимо оказывается воскресить не только словарь любовного объяснения, но и саму литературу. Вернуться к ситуации, которая уже была – за сто лет до этого. Когда герои, чувствуя интерес друг к другу, начинали говорить о книгах. Вот, посмотрите.
Юрий Трифонов «Студенты»:
«Разве его любовь – если она была настоящей любовью, мужественной и простой, той единственной, о которой столько написано и передумано на земле, – разве она должна быть помехой, мучительством? Где-то у старого писателя: «Любовь – это когда хочется того, чего нет и не бывает». Так было всегда – Монтекки и Капулетти, мадам Бовари, Анна Каренина. Для них любовь была жизнью, а жизнь – мучительством. И трагизм их страданий в том, что, борясь за свою любовь, они боролись за жизнь. Так было прежде, в глухие времена».В приведенном фрагменте важно не только цитирование старого контекста, но и новое утверждение, идущее в русле советского планового хозяйства: «Любовь – это когда хочется того, чего нет, но что обязательно будет». Любовь в новом понимании – это план, план будущей жизни.
И снова цитаты. Герман в «Дорогом моем человеке» практически цитирует эти слова в воображаемой реплике Владимира Афанасьевича, предполагаемо высказанной им в ответ на вполне удивительные рассуждения Степановой Варвары Родионовны, аккуратно пересказывающей все классические догмы русской литературы:
«Знаете, о чем я часто думаю, Владимир Афанасьевич? О вреде гордости в любви (ссылка на Достоевского. – МГ)… Все горести от гордости, от почтительного отношения к собственному "я". А ведь если есть любовь, то "я" превращается в «мы» (ссылка на широкий литературный контекст. – МГ) и обижаться можно только за это «мы», а нисколько нельзя за "я". Например, если обидят тебя на работе, в твоем, как ты любишь выражаться, «деле», то я за нас обижусь. Если меня обидят, то ты обидишься за нас. Но я не могу обижаться на тебя , потому что ты это я (широкий литературный контекст. – МГ), ведь левая моя рука не может обижаться на правую (классическая философская цитата из Витгенштейна. – МГ). Непонятно?
Так и вижу, как ты морщишься и говоришь: «Метафизика и дребедень».
Но я не довела мысль до конца: ужасные недоразумения в любви, как правило, происходят из этой идиотической, ложной гордости. Разумеется, чувство собственного достоинства, личности обязано существовать, но в той бездне доверия , которую непременно подразумевает настоящая любовь, это пустяки и суета сует. Доверяя мне любовь , ты не имеешь права, идиот паршивый, сомневаться в том, поеду я с тобой к черту на рога или не поеду (классическая тема отъезда – широкий литературный контекст. – МГ). Если не поеду, тогда, значит, ничего нет, не было и быть не может, и не потому, что поехать с тобой – это значит пожертвовать собою (классическая тема жертвы. – МГ), согласно терминологии нашего Женюрочки, а потому, что любовь , если только она есть, непременно и с радостью идет на все (Достоевский. – МГ), что способствует ее расцвету, и решительно отказывается от того, что мешает ей развиваться нормально».Трем чеховским типам любви вполне наследует Анчаров в «Самшитовом лесе», без всякого уже прикрытия какими бы то ни было цитатами. Его героиня – простецкая как пятак, но при этом и сложносочиненная наследница Базарова. Она попросту отрицает любовь на совсем уж материалистический манер, что является, и логические лингвисты тут поддержат меня, предельным развитием понятия. «Любовь – это от нечего делать» – актуальная и по сей день трактовка, не так ли? Вот что написано у Анчарова: «Любовь – это когда кусок хлеба высоко висит, а ты допрыгнуть не можешь… А допрыгнул, голод прошел – ты на хлеб и смотреть не станешь, дайте севрюжки. Любовь, она либо с голоду, либо с жиру. А когда все в норме – никакой любви нет».
Почти об этом же у Распутина в «Живи и помни», только с иным разворотом: не надо никаких слов о любви, а надо просто жить рядом, деля все пополам (оппозиция «любовь и жизнь»). То есть жизнь – это понятие сущностное, а любовь – декоративное. Но эта жизнь есть та самая целостность, которая в русской культуре лежит в основе архаического представления о соединении половин, именно в данном случае жизнь, а не любовь. Вот фрагмент теста Распутина:
– Ты уж меня от себя не отделяй, не надо. – Настена подхватила сорвавшееся дыхание и продолжала: – Давай вместе. Раз ты там виноват, то и я с тобой виноватая. Вместе будем отвечать. Если бы не я – этого, может, и не случилось бы. И ты на себя одного вину не бери. Я с тобой была – неужели ты не видел? Где ты, там и я. А ты здесь был со мной. Нам и сны одни снились – зря, что ли? Ой, Андрей, не зря. Хочешь ты или не хочешь, а мы везде были вместе, по одной половине здесь, по одной там. <…>
– Ты бы уж не поминала такое, не сравнивала. <…>
– А что? Почему нельзя? Тебе выпало другое – плохо, значит, я тебя остерегала. Или не верил ты мне, раз не выдержал, или не хватило на тебя моей заботы, или что еще. Ты от моей вины не отказывайся, я ее все равно вижу.У Крона в «Бессоннице»: – Эх, Лешенька, – сказала она, – мы придаем слишком много значения любви. Нас к этому приучила дворянская литература. Все это от сытости. Писатели пописывали, а в это время мужики женились, не выходя за околицу своей деревни, девушки из рабочего предместья находили суженого на своей улице. И любили и бывали счастливы. Жили и без любви. Стерпится – слюбится, говорит народная мудрость. Устаревшая, Лешенька, но все-таки мудрость. И как знать, не была ли бы я счастливее, если б вышла не за Пашу, а за какого-нибудь бухгалтера…
Вернемся к кино. К фильмам о любви 1960–1980-х годов, что стали второй после средней, школой любовных чувств и любовных признаний. Вот они – прекраснейшие ленты, толкующие о сложности, метафизичности, непостижимости любви двух половин, о холоде и тепле, о геройстве и жертвенности, обо всем том, что нам известно и пока известно не вполне.
Что же нам пока известно не вполне?
Физики и врачи – наследники Базарова имеют материалистические взгляды на любовь, но все равно попадаются в ее иррациональность («Девять дней одного года», «Городской романс»).
Любовь иногда ломает души людей, их судьбы, неизвестно, почему («Июльский дождь»).
После прошедшей войны много героев занимаются самыми обычными вещами, они преподают в школе («Доживем до понедельника»), и женщины все равно любят их.
У сильных людей бывает глупая судьба, потому что они спорят с несправедливым, закостенелым обществом, но женщины их любят, потому что видят в них демоническое («Пять вечеров»).
Советская женщина не предает, она сломает себя, но не пойдет на измену. Для нее совесть, честность и служение семье выше любви («Три тополя на Плющихе»). Ну а уж если пойдет на измену, то это не измена вовсе, а судьба, причем судьба трагическая («Тихий Дон», и роман, и фильм).
Иногда любящие люди не могут быть вместе, сами не знают почему. Но настоящая любовь всегда берет верх над характерами людей («Городской романс»).
Женщина самодостаточна, а не только сложна. Женщина занимает то же место, что и мужчина, делает то же самое, что и мужчина. Их любовь – это любовь равных (во многих фильмах).
Нередко судьба в виде обстоятельств играет против любви, но настоящая любовь остается и находит себе форму, которая вписывается в эту реальность. Герои любят и страдают.
Вот пример любовного объяснения из романа Каверина «Перед зеркалом» (роман в письмах) 1972 года, показывающий, как в многомерности обстоятельств (треугольник) может вестись любовный диалог. Обстоятельства новые, а атрибуты, сопровождающие разговор о любви, все те же: встреча, отъезд, страдание, письма и так далее:– Вам, должно быть, хочется посидеть вдвоем, вспомнить старое, – нахмурившись, сумрачно, недобро сказал Гордеев. – Посидите, а я пойду. У меня есть дело.
Он ушел, и они остались вдвоем за столиком, недалеко от входа.
– Вот и подарок.
– Это подарок?
– Да. Ему трудно. Он любит меня.
– А ты?
– А я – тебя. Мне нужно вернуть тебе письма.
– Почему?
– Потому что я боюсь, что Георгий может их сжечь. Там слишком много поцелуев. Меньше, чем мне хотелось бы. Но много.
<…>
– Я приду. Я знаю твой отель.
– Когда?
– Вечером. На десять минут.
<…>
– Я тебя люблю.
– Очень?
Он знал это поддразнивающее «очень?», от которого остро и нежно дрогнуло сердце.
– Как твоя математика?
– Все хорошо.
– Вот видишь. И без меня даже лучше?
– Не знаю. Помнишь, ты как-то сказала, что на свете нет несчастной любви?
– Не забыл?
– Ничего не забыл. И никогда не забуду.
<…>
Самое трудное было – вспомнить себя до этого разговора, до муки ожидания, которая началась сразу, волшебно отзываясь где-то в глубине души и заставляя Константина Павловича сдерживать пробегающую острую дрожь.