Сергей Кара-Мурза - Оппозиция, или как противостоять Путину
В. Бондаренко, отвечая Бушину, сводит «красную идею» к делам Троцкого или Горбачева. Это подлог очень низкого пошиба. Ведь Бушин предупредил, что говорит за своего отца — поручика, пошедшего в Красную армию. Советский проект по крупицам, порой тайком, строили именно сотни миллионов наших отцов, преодолевая тайное, а потом и явное сопротивление всей касты Троцких, Горбачевых, Солженицыных и Гусинских.
За отцов не требуется заступаться. Но надо сказать новоявленным «белым»: не думайте, что мы слепые. Мы видим, что все в вашей дутой антисоветской кампании шито белыми нитками. Да и руки, которые за нитки дергают, тоже видны.
2000 г.
Беседа с обозревателем «Литературной газеты»
— Сергей Георгиевич, вот уже 12 лет Россия находится в тяжелом системном кризисе, но почему-то народ смиренно терпит все обрушивающиеся на него беды. Почему так? Почему не находятся люди, способные вывести ее на путь здорового развития?
— Наша культура, развиваясь последние 300 лет, сформировала определенный тип сознания. В нем есть очень существенное ядро, взятое от Просвещения, — рациональный способ рассуждений с выявлением причинно-следственных связей, в то же время в нем сильно воздействие главных наших религий, православия прежде всего. Есть еще народные суеверия.
И большое влияние за последние 100–120 лет оказал марксизм. На нашу интеллигенцию, прежде всего, причем не только левую. Как говорил один православный философ начала XX века, в терминах марксизма мыслил каждый образованный человек. Марксизм — тоже продукт Просвещения, но заостренный на объективные законы — проникнутый верой в науку рационально-фаталистический взгляд на исторические процессы. А в советское время такой подход накачивался через образование практически во все общество.
В результате возник тип сознания и мышления, который «прячется» от процессов, ведущих не к улучшению и не к прогрессу, — процессов слома, порчи, распада, катастрофы, регресса, то есть глубокого кризиса. Все наше мышление было настроено только на движение к «светлому будущему». Такой прогрессизм проник глубоко даже в наше подсознание.
В начале XX века обнаружился кризис индустриализма, типа цивилизации, который строился последние 300–400 лет. Весь мир в этот кризис втянулся, хотя и по-разному. Для Запада катастрофа более фундаментальна, чем для нас. Потому что все основания, на которых их цивилизация стоит, — демократия, прогресс, гуманизм— начали рушиться. Фашизм был нарывом, который вскрыл несостоятельность главных идей, в которых западный человек воспринимал мир и судьбу человечества.
Мы на этот кризис смотрели оптимистично. Угроза гибели России как самобытной цивилизации, которую втягивали в периферию мирового капитализма, была преодолена через революцию. Выскочили из этой исторической ловушки. Но, строя у себя индустриальное общество, мы все равно подошли к общему кризису индустриализма, да еще одновременно со своим «конъюнктурным» кризисом того политического и экономического устройства, который мы построили, чтобы выскочить из прежней ловушки.
Есть афоризм у Ницше: «Как правило, человек попадает под экипаж именно тогда, когда он удачно увернулся от другого экипажа». Так же мы, выскочив из одной ловушки, да еще победив в войне, так уверовали в нашу безопасность, что разоружились идейно. Запад, который давно умеет экспортировать кризис куда-то на окраины, свой крах отдалял через холодную войну с нами. Победив в ней, он на время оттолкнулся оттого, кого он утопил, и всплыл. Так вот, мы восприняли и болезнь индустриальной цивилизации, и поражение в холодной войне. А к осмыслению такого глубокого кризиса мы были не готовы. Эта неготовность накапливалась веками. Начиная с Петра мы не включали регресс и катастрофу в число объектов, которые надо интеллектуально освоить. В России не выработан навык мысленно работать с такими образами.
— Это характерно для всех слоев общества?
— Да, но прежде всего, конечно, для образованного слоя, сильнее запрограммированного на прогресс. Его «шкура» обычно меньше страдает, чем у других слоев, поэтому образованный слой особенно склонен к аутистическому мышлению, которое исключает из рассмотрения опасные, страшные и неприятные процессы. Свойство не видеть неприятного и трагического в нашей жизни распространено и во власти, и в оппозиции. Во власти больше, чем в оппозиции, потому что последнюю заставляет замечать плохое реальность, буквально тыча оппозицию носом.
Пока нет рефлексии на предыдущее понимание реальности. Кризис настолько страшен, что большинство от такой ревизии уходит. А уж интеллигенция— точно. Если учесть, что к этому кризису она активно приложила руку, то неспособность к хладнокровному, даже циничному анализу собственных мыслей психологически понятна. Людей очень трудно подвигнуть к критике своего мировоззрения.
Поэтому первый мой тезис печальный: почти все представления об обществе, что сформировались и благополучно использовались в советское время, не работают. Почти все старые гуманитарии, независимо от политических позиций, вряд л и смогут перестроиться…
— Вы демонстрируете постоянно способность самопроверки взглядов, всегда находясь в поиске. Почему у молодых, у кого еще нет сильной запрограммированности, склонность убегать от действительности даже сильней, чем, скажем, у нашего поколения, родившихся в 50-е?
— Я так не считаю. Скажем, 30-летние сопротивляются уходу от реальности, но в них еще сильна унаследованная предрасположенность к этому, слабее защита против манипуляции сознанием. Ну а те, кто помоложе, гораздо сильнее. Сегодня единственная группа, с которой я говорю без всякой натуги, и не надо искать каких-то ухищрений, чтобы тебя поняли, — это студенты. Причем опять же независимо от того, грубо говоря, за кого они из политиков. Сам тип их мышления готов к тому, чтобы перейти на реалистический язык и реальное видение действительности.
Если же говорить о личности, то мне легче — я занимаюсь этим ежедневно, это мой хлеб, но большинству людей приходится тратить время на поиски хлеба. А для радикального пересмотра действительности требуется много сил и времени. Тут какой вопрос ни возьми, понимаешь, что он настолько не продуман, что буквально каждая мелочь требует много времени и труда — за какую бы ниточку ни потянул.
Вот аналогия — мы как контуженые. После войны было много контуженых, не способных ни говорить, ни двигаться…
Наши психологи оживляли в их мозгу новые связи, обучая их, — и люди медленно-медленно, с трудом начинали вспоминать, говорить, двигаться… Мы сейчас переживаем похожий процесс. У нас больше шансов вылезти из этого болота на твердую почву, чем у Запада. Потому что они имеют средства спрятаться от накатывающего краха всей мыслительной и мировоззренческой конструкции. Они могут прятаться, потому что накоплены громадные ресурсы, создающие иллюзию, будто можно и дальше жить по-прежнему. У них есть мощный слой национальной буржуазии, которая мыслит прагматично и на все интеллектуальные игры — в постмодернизм, хиппи и пр. — смотрит как на детские шалости. Сама же выжимает соки из всего мира, для того чтобы эти «дети» могли играть в свои игры. У нас такого слоя нет.
— Вы ввели в широкий оборот понятие «институциональной матрицы», которое хорошо объясняет, что большие общественные системы работают по своей внутренней логике, их быстро не изменить. Кто-то сказал: большое чудо — что система высшего образования у нас еще продолжает работать. Преподаватели, запрограммированные прежней матрицей, не могут работать иначе.
— Так же и армия. Военные училища вновь и вновь воспроизводят тип советского, российского, русского офицера. Генотип российской армии сформировался за 300 лет, во многом отличаясь от западного. Попытка провести военную реформу, просто взяв какие-то чертежи западной армии, наивна. Наша властная элита не представляет, насколько ничтожны ее возможности сломать такие системы. Они ломаются лишь в результате национальной катастрофы типа протестантской Реформации. Когда всю страну охватила война и половина населения погибла. Профессиональная армия тоже еще долго будет оставаться прежней российской национальной армией. Не станет она похожей на американских наемников.
Подписав Болонскую конвенцию по унификации вузов, мы отказываемся от нашей системы организации и нашей методики, но это тоже наивные надежды. Потому что преподаватели внешне подчинятся, но сохранят свой культурный генотип. Школьники, придя в вуз, будут воспроизводить стереотипы и архетипы, которые сложились в нашей культуре за 300 лет. И пытаться приказом изменить это — бесполезно. Ущерб при этом наносится большой — но покуда не сломана «игла Кощея», изменить эту систему невозможно. Ее можно убить, а потом на ее месте строить что-то другое. Но не было случая в истории, чтоб такие большие системы изменялись по решению власти.