Мария Голованивская - Признание в любви: русская традиция
– Любовь… – еле слышно произнесла она. – Ты знаешь, мне кажется, я просто не представляю, что это такое. И никогда не узнаю… Но ты только не думай, тебя я любила, как могла.
Да… странно, все это: детство, юность, Крутой Яр, наши с тобой встречи под липами – все это ушло куда-то в один миг, и вот здесь, – Она коснулась груди, – только пустота и скука. Скука, скука…
Она смолкла, сцепив руки и подняв их ко рту.
Роман вглядывался в ее отрешенное лицо и постепенно понимал, что ей, Зое Красновской, той самой – неутомимой, бесстрашной, сгорающей от интереса к миру, – теперь действительно скучно. Он словно коснулся ее души и почувствовал ледяной холод».
Заканчивается ли на этом список инноваций, привнесенных XX веком в понимание любви? Вспомним, что за это время появилось нового: появилась телесность, любить друг друга стали не прекрасные образы, а мужчины и женщины, наделенные плотью; любовь определилась как понятие, она стала пониматься как действие, а само слово приобрело сакральный статус; любовь воспринималась и воспринимается как атрибут классического контекста культуры и отношений; у любви как у чувства есть различные виды, которым соответствуют разные модели поведения; любовь это инстинкт размножения, физиологическая потребность мужчин в женщинах и более ничего; любовь – это абсурд, раз она не может быть понята разумом; любовь – это могучая сила, которая в трудной ситуации помогает человеку выжить; любовь – это роскошь, любить – значить беситься с жира; любовь – это романтика, особенное настроение; любовь вторична по отношению к характеру, сильные люди подчиняют себе любовь и живут в соответствии с представлением о жизни, а не под диктат любви; любовь – это рутина, скука каждодневной жизни.
Ягодка-клубничка и другое
Параллельно с романтизацией отношений, параллельно с диалогом физиков и лириков, мощно развивающих классику, в русском понимании любви отрастает еще одна ветвь, идущая от знаменитой теории «стакана воды», от романовской «Без черемухи» к мощнейшей, и, на мой взгляд, бесперспективной в русской традиции, поэтизации грубой плотской любви. Бесперспективной хотя бы в силу существующего традиционного женского взгляда на отношение мужчины к женщине: если любит по-настоящему, значит, не будет во что бы то ни стало требовать секса.
Вот фрагмент из романа Грековой «Хозяйка гостиницы», где отказ героя от «положенного» ему секса обозначает глубину и серьезность его чувств:
«Александр Иванович обнял Верочку. Она вся отвердела, насторожилась.
– Боишься меня?
Она молчала.
– Знаю, боишься. И зря. Хочешь, я тебя сегодня не трону?
Верочка молчала. Сердце у нее билось-билось.
– Не молчи. Скажи: хочешь?
– Хочу.
– Договорились.
Они стояли рядом, не касаясь друг друга, какие-то параллельные.
– Однако в ногах правды нет. Что ж мы, так до утра и простоим? Давай сядем.
В горнице ничего не было, кроме пышной кровати и одного стула. Они сели на кровать неблизко друг от друга, положив руки каждый к себе на колени. "Египетские Рамзесы", – подумала Верочка. Ей стало смешно.
– Все еще боишься?
– Теперь уж не так.
– Тогда иди сюда, поближе. Сядь ко мне на колени. Не бойся – сказано, не трону. Эх ты, заяц.
Верочка села к нему на колени. Сначала немножко казенно, пряменько, а потом прислонилась головой к его плечу. Пахло страшновато – мужской одеждой, табаком, одеколоном от гладко выбритой щеки…
– Удобно тебе? – спросил он.
– Мне хорошо. Мне очень хорошо.
– Ну и ладно. Спи, моя дорогая.
Странно, она и в самом деле заснула. От усталости, испуга, от полноты чувств. Проснулась среди ночи. Александр Иванович не спал. Он сидел, бережно ее охраняя, и его строгое красивое лицо обращено было к окну, откуда светили звезды. Верочка всполошилась:
– Ой, я заснула.
– И очень хорошо, что заснула.
– Вы, наверно, устали меня держать, я такая тяжелая.
– Нет, я не устал тебя держать.
– Вы не спали?
– Нет, я не спал. Я думал. О чем?
– Я думал: чем я заслужил такое счастье? И чем я смогу тебе за него заплатить? Жизни не хватит.
Верочка заплакала (какие прекрасные слова!) и, сморкаясь, спросила:
– И тебе в самом деле не тяжело?
– Нет, не тяжело. Всю жизнь я буду держать тебя на руках, любимая. Не беспокойся, спи…
Встали они рано. Видно, все-таки Верочка была тяжеловата, и у Александра Ивановича затекли ноги. Утро сияло первым, еще прохладным блеском. В доме было тихо. Взявшись за руки, они вышли на крыльцо. Пахло укропом, колокольчики "крученого паныча" еще не раскрылись. Высоко-высоко в небе черными мухами носились ласточки – к хорошей погоде. На крыше соседнего дома, важно укрепившись на своем колесе, хозяин – аист ел лягушку, клюв его был ярко-красным, лягушка – зеленой, как на детской картинке. Рано встав, как и они, аист уже приступил к своим дневным заботам. Рядом топили печь, и голубой дым, не тревожимый ветром, легким столбиком восходил кверху.
Александр Иванович обнял Верочку и сказал:
– Ты – вся моя жизнь.
Но послереволюционный атеизм, господствовавший в России в качестве официального взгляда на жизнь около семидесяти лет, такому повороту не может найти достойного объяснения, именно поэтому в литературе (в основном эмигрантской по причине цензуры) обстоятельно рассматривается знак равенства между любовью и плотью.
Тема мужчин и женщин впервые отчетливо обозначается, как мы уже говорили, у Толстого в диалоге Пьера и Элен. До этого Базаров назвал любовь «формой», в известном смысле обесценив само понятие, которое, как мы увидели позже, было совершенно готово к тому, чтобы наполняться содержательно, а не формально. Когда о любви говорят в терминах мужчин и женщин, ее уплощают, лишают души, которая беспола и которая как раз и восходит к другим разновидностям чувства, называемого тем же словом «любовь»: любовь к Богу, любовь к истине, любовь родителям, любовь к своему народу и так далее. Нигде в других парах нет противопоставления по роду (полу), все это духовно-ментальные явления, то есть явления лежащие вверху, а не внизу нашей ценностной шкалы.
Любовь плотская, столь высоко ценимая людьми античными, совершенно очевидно, спускается по ценностной шкале вниз, к утехам плоти, которые христиане по своему коренному мифу мыслили как греховные, как тянущие человека в ад. Именно об этом сокрушается Толстой в своих ранних дневниках: он мучается от похоти, стыдится ее, постоянно сетует, что одержим желанием. Этот стыд часто обозначался в русской культуре, которую укрепила и русская литература. Вот кусочек диалога между Обломовым и Ольгой: «Эти слова я недавно где-то читала… у Сю, кажется, – вдруг возразила она с иронией, обернувшись к нему, – только их там говорит женщина мужчине… – У Обломова краска бросилась в лицо».
Напомним, у Толстого Пьер Безухов, ощутив, что красавица Элен может принадлежать другим мужчинам («Он только понял, что женщина, которую он знал ребенком, про которую он рассеянно говорил: «Да, хороша», когда ему говорили, что Элен красавица, он понял, что эта женщина может принадлежать ему»), сразу же думает о браке. Он ведь культурный человек, его мыслями и поведением управляют культурные стереотипы. Проявление телесности он мгновенно «упаковывает» в надлежащую упаковку. В ту, что с отвращением выбросил на свалку истории герой повести Романова «Без черемухи».
Но что это за упаковка?
Мы уже говорили о женской внешности с точки зрения того, что многое в ней наделено особенными знаковыми функциями. Но среди знаковых элементов внешности ничего не говорилось о телесных зонах, предназначенных для воспроизведения, названия которых, как и упоминания о них, строго табуировались, принадлежа к регистру бранной или медицинской (латинской) лексики. О названиях – не латинских, а матерных – мужских и женских половых органов идет большой спор. Одни считают матерные слова тюркскими по происхождению, и, стало быть, именно они и прижились для непристойного обозначения этих табуированных для называния зон, другие убеждают, что какие-то слова скорее тюркские («хуй», например), а какие-то (например, «пизда») имеют русскую этимологию. Оставим эти споры историкам и посмотрим попристальнее на некие другие, более важные для нас слова. Одним из таких слов является «срам», обозначающее одновременно и половые органы, и высшее порицание человека или самую негативную оценку его поступка – срам, позор. Это слово заимствовано из церковно-славянского языка, в котором оно также обозначало высшее порицание, а также оценку чего-либо – «ужас, жуть».
Как ни покажется странным, но слова «срам» и «стыд» особенно часто начинают употребляться, применительно к ситуации любовного объяснения и действия, с ним связанного, именно во второй половине XIX века, у Достоевского и после него, но в значении особенном, приравнивающим душевное откровение к телесному. Срам – это и развратное действие, и признание в любви, которое с точки зрения нравов того времени – такой же разврат. Вот посмотрите: