Мария Голованивская - Признание в любви: русская традиция
Вернемся к кино. К фильмам о любви 1960–1980-х годов, что стали второй после средней, школой любовных чувств и любовных признаний. Вот они – прекраснейшие ленты, толкующие о сложности, метафизичности, непостижимости любви двух половин, о холоде и тепле, о геройстве и жертвенности, обо всем том, что нам известно и пока известно не вполне.
Что же нам пока известно не вполне?
Физики и врачи – наследники Базарова имеют материалистические взгляды на любовь, но все равно попадаются в ее иррациональность («Девять дней одного года», «Городской романс»).
Любовь иногда ломает души людей, их судьбы, неизвестно, почему («Июльский дождь»).
После прошедшей войны много героев занимаются самыми обычными вещами, они преподают в школе («Доживем до понедельника»), и женщины все равно любят их.
У сильных людей бывает глупая судьба, потому что они спорят с несправедливым, закостенелым обществом, но женщины их любят, потому что видят в них демоническое («Пять вечеров»).
Советская женщина не предает, она сломает себя, но не пойдет на измену. Для нее совесть, честность и служение семье выше любви («Три тополя на Плющихе»). Ну а уж если пойдет на измену, то это не измена вовсе, а судьба, причем судьба трагическая («Тихий Дон», и роман, и фильм).
Иногда любящие люди не могут быть вместе, сами не знают почему. Но настоящая любовь всегда берет верх над характерами людей («Городской романс»).
Женщина самодостаточна, а не только сложна. Женщина занимает то же место, что и мужчина, делает то же самое, что и мужчина. Их любовь – это любовь равных (во многих фильмах).
Нередко судьба в виде обстоятельств играет против любви, но настоящая любовь остается и находит себе форму, которая вписывается в эту реальность. Герои любят и страдают.
Вот пример любовного объяснения из романа Каверина «Перед зеркалом» (роман в письмах) 1972 года, показывающий, как в многомерности обстоятельств (треугольник) может вестись любовный диалог. Обстоятельства новые, а атрибуты, сопровождающие разговор о любви, все те же: встреча, отъезд, страдание, письма и так далее:
– Вам, должно быть, хочется посидеть вдвоем, вспомнить старое, – нахмурившись, сумрачно, недобро сказал Гордеев. – Посидите, а я пойду. У меня есть дело.
Он ушел, и они остались вдвоем за столиком, недалеко от входа.
– Вот и подарок.
– Это подарок?
– Да. Ему трудно. Он любит меня.
– А ты?
– А я – тебя. Мне нужно вернуть тебе письма.
– Почему?
– Потому что я боюсь, что Георгий может их сжечь. Там слишком много поцелуев. Меньше, чем мне хотелось бы. Но много.
<…>
– Я приду. Я знаю твой отель.
– Когда?
– Вечером. На десять минут.
<…>
– Я тебя люблю.
– Очень?
Он знал это поддразнивающее «очень?», от которого остро и нежно дрогнуло сердце.
– Как твоя математика?
– Все хорошо.
– Вот видишь. И без меня даже лучше?
– Не знаю. Помнишь, ты как-то сказала, что на свете нет несчастной любви?
– Не забыл?
– Ничего не забыл. И никогда не забуду.
<…>
Самое трудное было – вспомнить себя до этого разговора, до муки ожидания, которая началась сразу, волшебно отзываясь где-то в глубине души и заставляя Константина Павловича сдерживать пробегающую острую дрожь.
Он открыл глаза прежде, чем она постучала, лишь услышав или вообразив, что слышит ее торопливые, мягкие шаги в коридоре. Она вошла, и все в этом тусклом, некрасивом номере сразу наполнилось ею, свежестью ее загорелого, разрумянившегося от быстрого движения лица, шелестом мокрого блестящего плаща, который она скинула и стояла, смеясь, держа его одной рукой на весу, а другой убирая со лба упавшую потемневшую прядь волос. <…>
Он открыл глаза. Ее волосы были перекинуты через его руку, слабый запах хвои от этих волос, от ее изумленного, недоуменного дыхания кружил ему голову в темноте, в полосках света, ложившегося на постель через полузадернутую занавеску. Какие-то стихи, которые еще днем она вспомнила в Лувре, перекинулись к нему вместе с прояснившимся сознанием. Он пробормотал их, она подхватила, смеясь, и стала просить отпустить ее и снова сказала что-то о Гордееве.
– Ты меня погубишь.
Но он и себя погубил, и знал это, потому что то, что происходило сейчас между ними, никогда не бывало прежде и не могло прежде быть никогда. Что́ разлука и неполнота счастья прежних встреч перед тем, как нежно и сильно он наконец сжимал в руках ее голову, перед этим жаром степи, по которой гулял морозно посвистывающий ветер…
– И снова будут письма. Лавров как-то сказал мне, что, когда ты берешь в руки перо, ты становишься совсем другим человеком. Я запомнила, потому что это тоже было в Казани…
– Да. А ты не становишься.
– Он сказал тогда, у нас все не ладится, потому что мы никак не можем вглядеться друг в друга.
– Это правда. У нас не хватало времени.
– Еще бы! Ты всегда торопился.
Примерно в это же время устанавливается еще один стереотип понимания любви: любовь – это рутина. Повседневность. Ничего «такого» в ней нет. Это быт и все. Новая ли это тема? И да и нет. Читаем в «Онегине»:
Когда бы жизнь домашним кругомЯ ограничить захотел;Когда б мне быть отцом, супругомПриятный жребий повелел;Когда б семейственной картинойПленился я хоть миг единой…
Эта картина для Онегина отнюдь не привлекательная. Это и есть рутина, которая ему не по душе:
Но я не создан для блаженства;Ему чужда душа моя;
<…>
Супружество нам будет мукой.Я, сколько ни любил бы вас,Привыкнув, разлюблю тотчас;
<…>
Что может быть на свете хужеСемьи, где бедная женаГрустит о недостойном мужеИ днем и вечером одна;Где скучный муж, ей цену зная(Судьбу, однако ж, проклиная),Всегда нахмурен, молчалив,Сердит и холодно-ревнив!
Практически об этом же читаем у Натальи Баранской в повести «Неделя как неделя», выражающей через любовный диалог идею выхолощенности не только супружеских отношений, но и самой любовной риторики, изношенности старых догм. Вместо старых слов о любви появляется новая прагматика: дети. Так принято считать и формулировать и сегодня. Любовь между мужчиной и женщиной нужна, чтобы рождались дети, брак как таковой нужен только для этого. Но это уже не миф, а рутина. Это не сказка, а быль. Именно поэтому объяснение в любви прекрасно выражает отсутствие любви:
– Дим, как ты думаешь, любовь между мужем и женой может быть вечной?
– Мы ведь не вечны…
– Ну само собой, может быть долгой?
– А ты уже начинаешь сомневаться?
– Нет, ты мне скажи, что, по-твоему, такое эта любовь?
– Ну, когда хорошо друг с другом, как нам с тобой.
– И когда рождаются дети…
– Да, конечно, рождаются дети.
– И когда надо, чтобы они больше не рождались.
– Ну что ж. Такова жизнь. Любовь – часть жизни. Давай-ка вставать.
Перемещение любви из сакрального, особенного жизненного пласта в быт есть ни что иное, как отрицание ее природы. Это все равно как если бы мы вообразили, что икона в углу – для того, чтобы заслонять там трещину, или для того, чтобы оттуда не дуло. Это уже не икона тогда, а герметик или замазка – прозаические вещи без всякой глубины понимания. Именно по такому признаку в русской культуре противопоставлены любовь и брак. Любовь – это миф, культурный стереотип, брак – прямая жизненная практика, реальность, а не миф.
Про это пишет и Астафьев в «Пастухе и пастушке» – про стертость старого мифа, любовь-ерунду, а не могущество вечности, счастья, верности и так далее: «Он не хотел ее слушать и бормотал, как косач-токовик, всякую ерунду про верную любовь, про счастье, про вечность». Какая вечность, если у героев множество конкретных жизненных проблем. Не до ерунды!
Уже в конце XX века Сорокин рассказывает о том, что можно любить без любви. Если любят не люди, а их органы, то можно и без любви. В короткой реплике он обозначает новую грань понятия. Можно любить в одном смысле, а любить без любви в другом смысле. Расшифруем: можно любить, в смысле сотрудничать в рождении и воспитании детей, строительстве дома и совместной жизни, практически помогать друг другу, заниматься сексом, без алчного желания найти вторую половину и через страдание и ужас срастись с ней. Вот этот короткий фрагмент из «Романа», который, с моей точки зрения, фиксирует это финальное раздвоение понятия:
– И любовь – тоже скучно? – неожиданно для себя спросил Роман.
– Любовь… – еле слышно произнесла она. – Ты знаешь, мне кажется, я просто не представляю, что это такое. И никогда не узнаю… Но ты только не думай, тебя я любила, как могла.
Да… странно, все это: детство, юность, Крутой Яр, наши с тобой встречи под липами – все это ушло куда-то в один миг, и вот здесь, – Она коснулась груди, – только пустота и скука. Скука, скука…