Михаил Горбунов - К долинам, покоем объятым
Неожиданно он бросился в прихожую — Манечка мгновенно вспомнила: в шкафу стоит черпая чугунная жаровня и, если папа увидит ее, произойдет непоправимая беда. Страх сжал ее всю, обратил в комара, меж тем как непомерно большую голову угрожающе разламывал вибрирующий металлический гул, мучивший ее всякий раз, когда она вспоминала о жаровне. Гул разрастался и разрастался, забил ей глаза, она не видела, что делал папа в прихожке, там угадывались лишь смутные резкие движения. Наконец оттуда, из тьмы, снова вынырнул папа: он не обнаружил жаровню. Но все же папа сделал что-то непонятное: в руках у него было сорванное с вешалки мамино пальто, и он кинул его маме в постель:
— Убирайся!
Мама прижала пальто к груди и, откинувшись к самой стенке, у которой стояла кровать, с ужасом глядела на него. Манечка вжалась ей в колени, обхватив их, что-то кричала в беспамятстве, собственный крик дрожал в ушах. Папа поволок их вдвоем к двери и там насильно разъединил. Этот миг, когда он отрывал ее от мамы, маминого чуть подопревшего в одеялах тела, от слабо сопротивляющихся маминых рук, был необратимо жутким.
Но источившая Манечкину душу тоска подняла ее с пола. Перед ней была дверь. Из комнаты понизу острым лезвием скользил холод. Манечка поняла, что папа вышел на балкон, а мама осталась за дверью. Она отчетливо слышала мамин голос, дыхание, шарящие движения рук по двери, она невольно повторяла и эти движения, и это дыхание, будто двигалось и дышало одно существо, зачем-то разъединенное дверью. Так они обе слушали друг друга, стучали одна другой, пока Манечка не услышала, как мама осела на пол, всхлипывая, повторяя: «Загляни мне в душу». Тогда и Манечка по-щенячьи съежилась под самой дверью, касаясь щекой холодного пола.
— Я, я загляну тебе в душу. Я загляну…
Но за дверью была уже глухая тишина, мамин голос явился ей в последний раз и ушел навсегда…
Она проснулась с ощущением этого мгновенно выпорхнувшего из ушей звука. Ее снова задушила обида: вот же, только что был мамин голос. Голос о чем-то просил. Но она ничего не могла вспомнить, и это доставляло ей страдание, которое надо было скрывать. Потому что сейчас придет бабушка, сядет к ней на кровать и с бодрым видом будет призывать ее побыстрее подниматься, умываться, завтракать. А ей хотелось бы накрыться с головой одеялом и уйти от всего на свете…
…Расписание полетело на первом же пункте — «подъем». Манечка проснулась поздно, от вчерашнего ее оптимизма не было и следа, а когда Ирина Михайловна, совсем не взыскательно к ее забывчивости, напомнила о расписании, Манечка сделала лицо, жутко напомнившее бабушке о круглосутке.
Одно нарушение повлекло за собой другое: завтрак также начался со значительным опозданием… Жизнь потекла своим путем, выйдя из-под власти строгой директивы. «Расписание», висевшее в изголовье постели, на которой спала Манечка, стало библиографической редкостью…
— Сядь прямо и не болтай ногами, ради бога. Разве вас не учат в детском садике, как вести себя за столом?
— Не-к! — отвечала Манечка таким тоном, будто отводила от детского садика нехорошие подозрения.
Ирина Михайловна вздохнула, подцепила ложечку манной каши и ждала, когда Манечка проглотит предыдущую.
С едой повторилась вчерашняя история, дело дошло до кормления с ложечки, и Говоров снова ушел из-за стола. При этом жалкий блик мелькнул на лице Ирины Михайловны, непроизвольное глотательное движение клубком прошло по горлу — что ж, она должна была проглотить и это. Только Манечка не хотела глотать свою кашу, даже после ухода Говорова, означавшего, что она достигла своего.
Завтракали в летней кухне. Два соединенных вместе больших окна выходили прямо на клумбу, необычайно пышно в этом году расцветавшую то бордовыми чашками лилий, то оранжево-алыми, разъятыми от черного пестика лепестками маков на мохнатых белесых ножках, то шарами бело-розовых флоксов. На самой оконечности треугольной клумбы виднелась поднятая над землей чаша с огромным сгустком темно-красной бегонии, обычно целое лето, до заморозков, горящего факела, предмета обязательного внимания всех, кто проходил по улице.
Сама идея «факела», чаши и подставки под нее была заимствована у Залесских: Антон Федорович и Вероника Николаевна, участок которых в сравнении с говоровским клочком земли казался английским парком, были завзятые цветоводы. Но если Вероника Николаевна, будучи более «земной», чем ее муж, прибавляла к ним и огород, и клубнику, и смородину, то Антон Федорович, поэт утонченно философского склада, резко расходился с женой в этом, вероятно, единственном пункте и признавал только сад да цветы, — пристальные наблюдения за их жизнью, само их очарование отдавались в его стихах изящным и мудрым словом. Антон Федорович первым увидел великолепие поднятой над миром, подобно олимпийской, чаши с огненной бегонией, и от этой чаши «олимпийское пламя» было зажжено во дворе Говоровых — согласно своему древнему назначению оно скрепило и без того тесную дружбу двух домов.
Но цветы не привлекали Манечку. Она смотрела в окно, скукожившись над блюдцем манной кашки, взгляд ее но был наполнен никаким интересом. Вдруг она проговорила безразлично:
— Манка да манка! В круглосутке манка, у бабы Любы манка. И в Москве манка!
Ирина Михайловна отпрянула от нее с ужасом в глазах.
— Господи! Да что же ты молчала? Ну скажи, чего тебе хочется?
— Чего? — переспросила Манечка, чтобы выиграть время, и сморщила лоб, собираясь сразить бабушку.
— Ну, чего, чего? — Ирина Михайловна стала «подталкивать» ее. — Творожка с молочком и клубничкой?
— Не-к, — покривилась Манечка, показывая, какая все же у людей бедная фантазия.
— Ну, может, оладушек со сметаной?
Манечка посмотрела с презрением:
— Не-к.
— Ну, чего же тебе, наконец?! — не выдержала Ирина Михайловна со своей еще свежей раной от ухода мужа. — Ананасов? Рябчиков?
— Не-к.
И только тогда по обидно, отсутствующе поднятым к ней глазам Манечки Ирина Михайловна поняла, что та не хочет н и ч е г о, потому что на свете нет такого лакомства, которое бы она любила, что поглощение еды для нее формальная и неприятная обязанность. Манечка хотела одного — чтобы ее оставили в покое.
— Как хорошо у нас в круглосутке… — вздохнула она.
Говоров, сидевший за письменным столом в своем кабинете, услышав вздох Манечки, заскрипел зубами. Летняя кухня, стоявшая на крохотном участке, среди цветов, приходилась почти против его окна, и ему хорошо были и видны, и слышны Ирина Михайловна с Манечкой. Он заметил, как при словах Манечки Ирина Михайловна посмотрела в его сторону, будто прося ничего не принимать всерьез.
— Что же у вас хорошего в круглосутке? — прошептала она в Манечкино ухо.
Манечка не желала никакой конспирации и ответила с вызовом:
— Все хорошо!
— Ну, например?
— Например, когда спать ложимся. Все уходят, а мы давай беситься! Прыгаем на кроватях, подушками бросаемся… А потом закутаемся в одеяла и начинаем страхи придумывать. Кто страшнее. Некоторые девочки плачут.
— Но позволь, — перебила ее Ирина Михайловна. — У вас же кто-то дежурит ночью…
— А! Воспитательница к физкультурнику б е г а е т.
— Как это? — поникла Ирина Михайловна.
Говоров злорадно хмыкнул за своим столом.
— А так. У них любовь. Физкультурник вечером приходит, они в дежурке запираются. — Манечка прищурилась, будто уличая в чем-то саму Ирину Михайловну. — Мы все знаем!
Ирина Михайловна простонала:
— Манечка…
Рассудок ее заметался. Вся ее воля, приходящая к ней обычно в трудную минуту, сконцентрировалась на внучке, но никакая голая педагогика сейчас не помогла бы ей, и, чтобы оттянуть время, она решила продолжить затеянную с Манечкой игру:
— Ну, а все-таки, чего бы тебе хотелось вкусненького.
— Чего? — Манечка с досадой возвращалась к теме, но в голову ей, видно, в самом деле не приходило н и ч е г о…
Воспитательница с физкультурником отошли пока на второй план, в область сложных, не поддающихся поспешной опенке понятий. Была куда более конкретная реалия — вот этот заморыш, со всеми, как решила Ирина Михайловна, признаками дистрофии… «Кормить! Кормить!» — повторяла она про себя. Неожиданно на ум ей пришла сказочка, которую она начала рассказывать Манечке.
Потом это будет повторяться за столом каждый раз, и сейчас Ирина Михайловна просто не сознавала, какую навлекает на себя муку! Перебрав весь запас помнившейся ей с собственного детства классики русского и западного народного творчества, она в дальнейшем вынуждена будет заняться сочинительством: Манечка не терпела никаких повторений. Из застольных экспромтов Ирины Михайловны, вызывавших в некотором роде профессиональную зависть Говорова, могла бы сложиться целая книга, в которой жила, радовалась и страдала некая девочка, плутавшая меж добром я злом. Эти сказки с совершенно ясным прообразом воспринимались Манечкой с гораздо большим интересом, чем отвлеченная литература: в смутно знакомых ситуациях она узнавала себя, обмирала, жгуче ждала, откроется ли ее тайна, к которой пробиралась бабушка, и почти в беспамятстве проглатывала ложку за ложкой и манную кашу, и творог, и картофельное пюре…