Андрей Караулов - Русское солнце
— Ты чё, Олеш?
— Я сча… сча приду.
— Здесь хлебай, я отвернусь, чё бегать-то?
— Со мной бушь?
— Не-то нальешь?.. — удивился Егорка.
— Пятёру давай, — налью.
— Пятёру! Где её взять, пятёру-то?.. На пятёру положен стакан с четвертью, — понял? А у тебя — с наперсток.
— Ну, звеняй!.. — Олеша достал фляжку и с размаха всадил её в глотку.
— Не сожри, — посоветовал Егорка, — люминь все-таки…
Говорить Олешка не мог, раздалось мычание; глотка работала как насос.
Весной Олешу еле откачали. Он приехал в Овсянку к теще: старуха давно зазывала Олешу поставить забор. А бутылки, чтоб приезд отметить, не нашлось. Олеша промаялся до обеда, потом взял тазик, развел дихлофос, да ещё теще налил, не пожадничал.
Бабка склеила ласты прямо за столом, а Олеша оклемался, вылез, но желудок (почти весь) ему все-таки отрезали, хотя водку хлебает, ничего, только для водки, наверное, желудок-то не нужен, водка сразу по всему телу идет, так-то. Именно здесь, в Сибири, Егорка убедился: русский человек — не любит жить. Ну хорошо, Ачинск — это такое место, где без водки — никак, но другие-то, спрашивается, в других-то городах зачем пьют?..
Наташка, жена Егорки, прежде, по молодости, как Новый год, так орала, пьяная, что Егорка — сволочь, хотя он Наташку бил в редчайших случаях.
А кто, спрашивается, ей сказал, что она должна быть счастлива?
Правда, тогда квартиры не было, хотя в коммуналке, между прочим, тоже не так уж плохо, весело по крайней мере; здесь, в Сибири, другие люди, без срама, но Иван Михайлович — молодец, квартиру дал.
— Зря ты, Олеша… — Егорка поднялся, — папа Ваня приедет, сразу нальет… чё свое-то перевошь, не жалко, что ль?
Олеша сидел на бревне, улыбаясь от дури.
— Ну, потопали, что ль?
Не только в Ачинске, нет, на всей Красноярщине не найти таких плотников, как Егорка и Олеша. Вот нет, и все! Дерево есть дерево, это ж не нефть какая-нибудь; дерево руки любит, людей!
А если Егорку спросить, так он больше всего уважал осину. На ней, между прочим, на осине, войну выиграли; не было у немцев таких блиндажей, вот и мерзли, собаки подлые, поделом им!
Холод, холод нынче какой; в Абакане, говорят, морозы злее, чем в Норильске. Спятила природа, из-за коммунистов спятила, ведь никто не губил Красноярщину так, как Леонид Ильич Брежнев и его местные красноярские ученички. ГЭС через Енисей построили, тысячи гектаров леса превратили в болото, лес сгнил, климат стал влажный, противный, исчезло сорок видов трав и растений; волки, медведи, даже белки — все с порчей, все больные; медведь по заимкам шарится, к человеку жмется, — не может он жить на болоте, жрать ему в тайге стало нечего, вон как!
Не понимают, не понимают люди, что природа куда сильнее, чем человек: просто она терпит до поры до времени, а потом взбрыкнет, как это было с «Титаником», так что людям, если кто уцелеет, останется рты разевать!
Апокалипсис, между прочим, уже наступил. Точнее, наступает — по всему миру…
— Пошли, говорю.
— Пойдем…
Олеша легко (откуда силы берутся, да?) закинул бревно на плечо. Егорка поднял бревно с другого конца, наклонил голову и пошел за Олешей шаг в шаг.
— Здорово, ёшкин кот!
Директорская «Волга» стояла у забора в воротах, собиралась въехать, да не успела.
— За двадцать минут, Егорка, можно полпачки выкурить!
Чуприянов улыбнулся. В «Волге», рядом с шофером, сидел ещё кто-то, кого Егорка не знал — плотный широкоплечий мужчина с чуть помятым лицом.
— Не, Михалыч, заливашь: за двадцать минут — никак!
— Никак, — подтвердил Олеша, сняв шапку. — Здравия желаем!
Чуприянов построил дачу на отшибе, в лесу. Кто ж знал, что пройдет лет пять-семь, и красноярский «Шинник», завод со связями, заберет этот лес под дачи?..
— А за осинку, Егорий, можно и по морде получить, — прищурился Чуприянов. — Не веришь?
— Так деревяшки нет… — удивился Егорка, — в пятницу деревяшка вся вышла… А эта на полати пойдет, — любо! Осинка-то старая, Михалыч, все равно рухнет…
— Тебе, Егорий, можно быть дураком, это не грех, — Чуприянов протянул ему руку, потом поздоровался с Олешей, — но меня не позорь, поньл? Увижу еще, я тебя «Гринпису» сдам, ты мой характер знаешь!
— Так его ж пристрелили вроде… — опешил Егорка.
— Пристрелили, Егорий, Грингаута, начальника милиции… и не пристрелили, а погиб он… смертью храбрых, усек? А это — «Гринпис», это похуже, чем милиция, будет…
Майор Грингаут, начальник отделения, погиб в неравной схватке с браконьерами: поехал на «стрелку» за своей долей, за рыбой, а получил пулю.
Человек в «Волге» тихо засмеялся — так, будто он сам стеснялся своего смеха и старался его придушить.
— Вот, ёшкин кот, работнички… Ну как быть, Николай Яковлевич?
Чуприянов то ли шутил, то ли действительно извинялся перед своим гостем.
— Но в лесу, Иван Михайлович, эта осинка и впрямь никому не нужна, вот мужики и стараются, чтоб не сгнила…
— Все равно накажу, — Чуприянов упрямо мотнул головой. — Свой стакан не получат.
— Ну, это жестоко, — опять засмеялся тот, кого называли Николай Яковлевич.
— Очень жестоко, — подтвердил Олеша.
— Осину, Егорий, волоки обратно в лес, — приказал Чуприянов, открывая «Волгу». — На сегодня работа есть?
— Как не быть, есть… — буркнул Егорка.
— Вот и давайте, — Чуприянов сел в машину. — Потом поговорим.
«Волга» рванула в сторону дома.
Все директора в России — сволочи. Самые хорошие — тоже сволочи. Видел же Чуприянов: для него стараются!
— Какие смешные… — сказал Николай Яковлевич, оглянувшись назад. — Как клоуны в цирке… с этим бревном…
Привыкли, привыкли русские люди к тому, что их так много на свете, что можно друг друга не беречь. Может быть, поэтому русская жизнь в России вообще ничего не стоит?
Николаю Яковлевичу не понравилось, как Чуприянов разговаривал с мужиками.
«Чего нервничать? — удивлялся он. — Надо просто привыкнуть к тому, что все люди на земле — глупые, вот и все…»
Чуприяновский дом был похож на купеческий: крепкий, добротный, огромный. Такой дом лет сто простоит, но хуже не станет, потому что хозяева — сразу видно — уважают дом, в котором они живут.
— Значит, Горбачев так и не понял, что Россия — крестьянская страна, — Чуприянов снял шапку, расстегнул дубленку и продолжал прерванный, видимо, разговор.
— Кто его знает, что он понял, что нет, он ведь ускользающий человек, Горбачев… Помню, в Тольятти… Горбачев провозгласил, что в двухтысячном году Советский Союз создаст лучший в мире автомобиль. «Это как, Михаил Сергеевич? — спрашиваю. — Откуда он возьмется, лучший-то?!» — «А, Микола, отстань: политик без популизма это не политик!»
Вот дословно… я запомнил. Знаете его любимое выражение? Информация — мать интуиции! Так-то вот, Иван Михайлович…
Чуприянов слушал очень внимательно.
— Но с другой стороны, Николай Яковлевич, мы же построили лучшие в мире ракеты!..
«Волга» подкатила к крыльцу.
— Сталин заставил работать на ВПК всю страну, — усмехнулся Николай Яковлевич. — Сталин каждый день готовился к войне, не только с немцами — вообще к войне. Другое дело, что, как все невежественные, но самоуверенные люди, он совершал страшные глупости, — отсюда катастрофа сорок первого года. Вообще, мне импонирует, Иван Михайлович, что нынешние коммунисты клянутся именем Сталина. А Сталин уничтожал прежде всего коммунистов и Коммунистическую партию, — ведь никто не перебил такое количество коммунистов, среди которых, кстати, были и замечательные люди, как Сталин! Но именно потому, что все силы были брошены на ВПК, у нас не осталось денег на электронику, холодильники, производство ботинок и т.д. А все ракеты, между прочим, проектировались как военные, мы же летали на военных ракетах, переделанных из ФАУ, у нас весь космос был военный, только ребята, космонавты, стесняются об этом говорить, а о многом и сами не знают…
В доме топилась печь. Стол был накрыт на двоих, у плиты хлопотала очень стройная, но некрасивая девочка.
— Катя, моя дочь, — потеплел Чуприянов. — Знакомься, Катюха: академик Петраков. Из Москвы. Слышала о таком?
— Николай Яковлевич, — сказал Петраков, протягивая руку.
— А клюква где? — Чуприянов по-хозяйски оглядел стол.
— Где ж ей быть, если не в холодильнике?
По тому, как это было сказано, по улыбке, вдруг осветившей её лицо, Петраков понял, что Катя ужасно любит отца.
Клюквой оказалась водка, настоянная на ягодах.
— А вот другой пример, возвращаясь к Горбачеву, — сказал Петраков, подставляя руки под крошечную струйку воды в умывальнике. — Восемьдесят шестой, лето, Целиноград. Доказываем Горбачеву: если хлеб — двенадцать копеек батон, даже восемнадцать, берем дороже, селянин будет кормить скотину только хлебом, потому что силос и комбикорма — в два раза дороже. Но хлеб-то мы каждый год закупаем в Канаде; докатились до того, что на зерно уходит миллиард! Яковлев, помню, Александр Николаевич, вписал ему в доклад небольшой абзац: поднимаем цены на семь копеек за булку. На следующий день до обеда Горбачев выступает перед народом. О хлебе — ни гу-гу. Исчез абзац, как корова слизала! Мы — к Горбачеву: что происходит, Михаил Сергеевич? Молчит Горбачев, в глаза не глядит. Вдруг — Раиса Максимовна… она не говорила, а как бы пела, да: Александр Николаевич, Николай Яковлевич… не может же Михаил Сергеевич войти в историю… как Генеральный секретарь, который повысил цены на хлеб…