Чарльз Сноу - Портреты и размышления
Затем Джеймс решил внести более весомый вклад в общее дело. Толчок был дан благодаря довольно курьезной бюрократической процедуре, которая существовала в Англии. Летом 1915 года, находясь у себя в Райе, будучи с головой погружен в наблюдение за военными действиями и, подобно всем разумным людям, не предвидя им конца, Джеймс получил предписание зарегистрироваться в качестве иностранца. Это вывело его из равновесия. Он прожил в Англии тридцать предшествующих лет, а в общей сложности провел в ней более половины жизни. Его сердце принадлежало Англии, там находились почти все, кто был ему дорог. Он любил эту страну. Иногда он смотрел на нее со стороны, но ведь он везде и всюду на все смотрел со стороны. Вся преданность, которая жила в нем, была обращена к Англии.
Он не испытывал колебаний. Надо было сделать только один шаг. Он обратился с просьбой о предоставлении ему британского подданства.
Если бы не война, он не сделал бы этого. Генри не был человеком, легко способным переменить гражданство, так же как он не был человеком, готовым изменить свое имя и свои привычки. Это было не в его духе. Он знал, что, поступи он так раньше, это принесло бы ему кое-какие выгоды. В Англии он был более влиятельной персоной, чем в Америке. Его глубоко уважали ведущие политические деятели, особенно премьер-министр Асквит{175}, который был литературно образованным человеком. В качестве британского подданного Генри мог бы рассчитывать на получение любой награды, предлагаемой государством. Однако нет никаких свидетельств, что Джеймс обдумывал возможность подобного шага.
Теперь он сделал это, в черную годину войны. Он действовал без проволочек. Это был рыцарский жест. У него было только одно, что он мог отдать Англии, — его имя. Он решил, что надо отдать его. Он вступил по этому поводу в объяснения с родственниками в Америке, но уведомил их, что решение уже принято. Были поданы необходимые документы, и среди тех, кто ходатайствовал за него, был сам премьер-министр.
Англичане были в восторге. Для них это был, конечно, большой пропагандистский успех. В глазах всего образованного мира Джеймс был самым видным из здравствующих американцев. В «Таймс» появились крупные заголовки. Официальная и высокопоставленная Англия, которую он описывал и хорошо знал, была удовлетворена.
Вскоре он тяжело заболел. Смерть приближалась и в течение нескольких месяцев сторожила его. Умирал он нелегко. Сознание покидало его, порой возвращало назад к действительности, затем снова исчезало. В 1916 году в новогодних выпусках газет появилось сообщение. Мистер Генри Джеймс удостаивался ордена «За заслуги» — высшей английской награды для гражданских лиц.
Видимо, он находился в сознании, когда ему сообщили об этом. Он был удовлетворен. Он не часто приходил в сознание, хотя обратился к одному из друзей с посланием, уверяя его, что намерен жить. У него были галлюцинации: будто бы он плыл на корабле и будто бы он был Наполеоном. Несколько недель он боролся со смертью и умер в последний день февраля.
Церемония похорон состоялась в Старой церкви в Челси, а его останки были перевезены в Америку. Шестьдесят лет спустя доска с его именем была установлена в Уголке поэтов в Вестминстерском аббатстве, что в наше время равносильно чести быть похороненным там. Шестьдесят лет — время долгое. Это не являлось такой уж щедрой данью признательности, но это было все, что можно было сделать, и подобный жест имел свое значение.
Пер. Т. Мрозовой*Г. Дж. Уэллс{ˇ}
Живя в тридцатые годы в Кембридже{177}, я, надо полагать, рано или поздно непременно познакомился бы с Резерфордом{178} и Харди{179}. Отношения в университете были тогда более простыми, чем теперь, хотя когда я сейчас размышляю об этом, то припоминаю, что никогда и словом не обмолвился с Дж. Э. Муром{180} или с А. Э. Хаусменом{181}. И уж, по всем расчетам, вероятно, что, начиная в то время свою литературную карьеру, я должен был встретиться с Уэллсом{182}. Это и произошло, но при несколько странных обстоятельствах.
В сентябре 1934 года вышел мой роман «Поиски»{183}. Он был хорошо встречен. Английские издатели сделали мне разные предложения, а один даже пытался войти в соглашение с американской фирмой и вместе с ней выплачивать мне определенный годовой доход в течение грех лет, чтобы выманить меня из Кембриджа и отправить писать роман на побережье Средиземного моря. В те дни — по неким таинственным причинам — считалось почти невозможным писать где-либо, кроме как на побережье Средиземного моря. Это было, конечно, соблазнительно.
Позднее, той же осенью, на мое место за обеденным столом в колледже положили письмо; адрес на конверте был написан незнакомым почерком, мелким и изящным.
Письмо было от Г. Дж. Уэллса. Он писал, что прочитал мои «Поиски» с живейшим интересом и одобрением, и приглашал приехать в Лондон позавтракать с ним.
Уэллс жил тогда на Чилтерн-корт, рядом со станцией метро на Бейкер-стрит{184}, в том же квартале, где четыре года тому назад умер Арнолд Беннетт. Я приехал в точно назначенное время. Меня провели в маленькую гостиную и сказали, что мистер Уэллс сейчас выйдет. Минуты шли, я глядел из окна вниз на Бейкер-стрит. Был очень хмурый ноябрьский день, тучи висели над самыми крышами, лил дождь — словом, обычный день Шерлока Холмса и доктора Уотсона.
Прошло полчаса. Я терялся в догадках, что же такое могло случиться, когда дверь гостиной отворилась и вкатился небольшой кругленький человек.
— Ах, это вы и есть, — произнес он хриплым и в то же время пронзительным голосом, который никто и никогда не мог воспроизвести. — Мне сказали, что вы тут.
Я решил, что эти слова, пожалуй, не совсем к месту. То же самое, быть может, подумал и он, так как сразу же извинился за опоздание. Но я не мог не заметить, что его мысли в это время заняты чем-то другим. Он подошел к окну и, стоя ко мне спиной, стал глядеть на моросящий дождь.
— Вы женаты, Сноу, не так ли? — спросил он, не оборачиваясь.
Я ответил, что не женат.
— Во всяком случае, — продолжал он, глядя на унылую мокрую улицу, — судя по вашей книге, вы кое в чем разбираетесь.
Он был очень угрюм. Почему у него нет жены, которая заботилась бы о нем? Почему бы, в частности, некоей особе, которую зовут Мура{185}, не выйти за него замуж?
Мне было трудно ответить на эти вопросы: ведь я был знаком с ним только десять минут и ничего не знал о Муре. Все же я попытался утешить его, хотя разговор на эту тему был мне весьма неприятен: недавно я сам утратил ту, на которой хотел жениться.
Почему мы не так счастливы, как другие мужчины, настойчиво спрашивал Уэллс. Совершенно невозможно понять Муру. Как я объясню ее поведение? Прошло довольно много времени, прежде чем мы наконец сели завтракать.
Завтрак не рассеял его мрачного настроения. Уэллс соблюдал особую диету и ел очень мало. Мне подали баранью котлетку с картофельным пюре. На столе стояла бутылка вина, но Уэллс, никогда много не пивший, и на этот раз выпил только полбокала.
Иногда он отвлекался от проблем супружеской жизни. Он говорил о моем романе так, словно это автобиография — от этого не могут отучить писателей даже их собственные книги. Он полагал, что я разочаровался в научно-исследовательской работе и потому решил бросить ее. Этого не следует делать, сказал он. Сам он всегда хотел быть ученым. Несомненно, в научной жизни есть свои неприятности и затруднения. Там так же ставят синяки, как и в литературе. Но наука, вероятно, приносит больше удовлетворения. А когда работа завершена, какие почести могут сравниться с простым — мистер такой-то, член Королевского общества содействия успехам естествознания?
Я напомнил, что нечто подобное уже говорилось в одной из его ранних книг. Кажется, в «Пище богов»? Нет, он не хотел говорить о своих книгах, это не занимало его. Он хотел беседовать о браке, о Муре и о научной жизни.
Потом вошла Мура. Это была женщина средних лет, красивая, статная и сильная, как сама матушка-Русь. Я ничего не знал о ее происхождении или об истории ее появления в доме Уэллса, даже не знал ее фамилии, но пришел к заключению, что она русская, возможно, аристократка, близко знавшая послереволюционных писателей.
Она села за стол и с удовольствием помогла мне допить бутылку вина.
От нее так и веяло благодушием и веселостью. Настроение у нас стало подниматься. Уэллс глядел на нее с обожанием и в то же время недовольно. Говоря с ним, она светилась неподдельной любовью. Но недовольство Уэллса все возрастало, особенно когда она обращалась ко мне. Это ему явно не нравилось. Время подходило к четырем часам, и он дал понять, что мне пора уходить.