Максим Фрай - Книга для таких, как я
Лев Абалкин лежал посередине мастерской на спине, а Экселенц, огромный, сгорбленный, с пистолетом в отставленной руке, мелкими шажками осторожно приближался к нему1.
Это — не о спецслужбах. Инсценировка финальной главы романа братьев Стругацких "Жук в муравейнике" происходит ежедневно — в личном домашнем театрике каждого. Что было бы, если бы Абалкин добрался до «детонатора»? А что будет, если наш "внутренний Абалкин" однажды перехитрит "внутреннего Экселенца" и уцелеет? На оба вопроса один ответ, полностью обесценивающий все вышесказанное: не знаю. Дело чести каждого "юного натуралиста" получить ответ на этот вопрос опытным путем.
Ну а пресловутые "сумерки морали" здесь ни при чем, разумеется. Суета сует.
Все суета.
2000 г.
Жизнь и жизнь Артюра Рембо
Переводы его стихов не слишком впечатляют: лишенные магической звукописи оригинала, они заставляют мучительно тянуться к мерцающему где-то вдалеке оранжевому сиянию, но не приносят удовлетворения. Лишь стихотворения в прозе ("свободные" стихи) — европейская разновидность дзуйхицу — дают некоторое представление о том, какой жар исходил от его рук.
Первый раз Рембо зарифмовал строчки, когда ему было восемь лет (возможно и раньше, но сведений об этом нет даже у самых дотошных биографов); одиннадцать лет спустя он это занятие оставил навсегда, эффектно продемонстрировав, какой должна быть биография настоящего поэта.
Думаю, вольница богемной жизни тяготила его не меньше, чем прозябание на материнской ферме (я подыхаю, разлагаюсь в пошлости, скверности, серости1). Есть люди, которых тяготит любой уклад, просто потому, что это уклад. Ради них, собственно говоря, каждое утро восходит солнце, а мы так, пользуемся, примазавшись.
Судьбу Артюра Рембо по традиции штампуют эпитетом «трагическая». Мне же она кажется прекрасной (не счастливой, а именно прекрасной, как изгиб моста над заснеженной рекой, четкий силуэт башни на фоне сумеречного ультрамарина или мерцание масляного светильника в дальнем углу пустой комнаты — лаконично, безупречно, эффектно). Наскучив стихами и литературными дружбами, Рембо не стал притворяться, будто все еще считает себя «поэтом», а просто занялся другими делами. Впереди было восемнадцать лет бродяжничества, приключений и даже, как ни странно, удач (своеобразным доказательством последнего утверждения является запись в больничной книге: 10 ноября 1891 года в возрасте 37 лет скончался негоциант Рембо, заметьте, «негоциант», а не «бродяга», такая вот ирония судьбы).
Был ли он счастлив? Разумеется, нет, поскольку везде все та же буржуазная магия, где бы ни вылезли мы из почтовой кареты!1; поскольку какие добрые руки, какое счастливое время вернет мне эти края, откуда исходят мои сновиденья и мое любое движенье?2
Снова приходит в голову (кажется, я уже писал об этом? — не помню): есть люди, которые проживают одну длинную жизнь, и есть те, кому отведено много коротких. Думаю, нет нужды многословно доказывать, что Артюр Рембо принадлежал ко второй категории. Один из величайших поэтов, бесившийся при всяком столкновении с прозой, знавший о цвете звуков и меланхолично перечислявший свои когдатошние жизни, он сам куда больше походил на сборник стихов — коротких и необычайно страстных, написанных мрачным, но гениальным "Неизвестным Автором".
Воистину этот мир — мир огненный.
Что сталось с брамином, который объяснял мне Притчи?3
2000 г.
Ссыльные марсиане
Перечитываю "Марсианские хроники" Рэя Брэдбери. Борхес в предисловии пишет, что хроники, дескать, помогли ему снова ощутить сладкий страх детства; я же под воздействием фирменного настроения Брэдбери становлюсь мрачным мизантропом. Чувствую себя ссыльным марсианином. Не люблю людей. Видеть их не могу, если честно.
На протяжении трех с половиной сотен страниц люди мечтают о Марсе, бредят Марсом, летят на Марс, снятся марсианам, сами подпадают под власть марсианских наваждений, убивают марсиан, умирают от рук марсиан, наконец, сами становятся марсианами. Я мог бы долго и с наслаждением перечислять все вариации взаимоотношений людей и марсиан; обильно, взахлеб, цитировать и восторгаться. Этого я делать, однако, не стану: "Марсианские хроники", вероятно, читали все, благо Брэдбери у нас издавали даже "при раньшенном режиме". Следовательно, сейчас речь может идти лишь о ПЕРЕчитывании.
В юности меня больше всего потрясла знаменитая "Третья экспедиция" (помнится, я все думал тогда: возможно, если бы космонавты не заподозрили неладного, если бы капитан Джон Блэк не испугался, ничего бы и не случилось — реальность ведь пластична, она куда более послушна нашим ожиданиям, чем может показаться). В то время я отдал должное и «Эшеру-II», и «Марсианину» — одним словом, всем общепризнанным "хитам", — но как-то не обратил внимания на главу хроник, которая называется "И по-прежнему лучами серебрит простор луна". Сейчас же я просто влюбился в эту (не самую страшную, но, пожалуй, самую мрачную) главу повести.
В тот день, когда я наконец освоил марсианский язык — это удивительно просто, и очень помогают пиктограммы, — марсианин появился передо мной и сказал: "Дайте мне ваши башмаки". Я отдал ему башмаки, а он говорит: "Дайте мне ваше обмундирование и все, что на вас надето". Я все отдал, он опять: "Дайте пистолет". Подаю пистолет. Тогда он говорит: "А теперь пойдемте со мной и смотрите, что будет". И марсианин пришел в лагерь, и вот он здесь1.
Все, кто читал "Марсианские хроники", разумеется, помнят, какой «марсианин» подразумевался; прочие, полагаю, могут и догадаться: Рэй Брэдбери — чрезвычайно прямолинейный автор и вынуждает меня быть не менее прямолинейным. Разумеется, астронавт Спендер, который стал «марсианином», когда отвращение к собственным собратьям по биологическому виду достигло некой критической черты, — персонаж очень близкий, понятный, можно сказать, «родной» и Рэю Брэдбери, и мне (и, я полагаю, многим его и моим читателям). Всем, кто чувствует себя ссыльным марсианином, вынужденным постоянно находиться в окружении существ, именующих себя людьми, с «большинством», которое "всегда непогрешимо". Всем, у кого есть шанс в один прекрасный день одолжить (читай: отдать навсегда) первому попавшемуся марсианину не только свои башмаки, костюм и пистолет, но и тело со всеми потрохами, включая так называемую «душу». Я, во всяком случае, долго торговаться не стану.
И еще. Если от этого кому-нибудь будет легче, считайте меня безнадежным психопатом, который летним днем окончательно свихнулся да так и не пришел в себя. Может, вам легче будет…2
Я бы вполне мог поставить под этими словами, вложенными в уста обреченного Спендера, свою подпись. Может быть, от этого кому-нибудь действительно станет легче.
2000 г.
Аладдин и Золушка
Разбирая книги, я с некоторым удивлением обнаружил восьмитомник "Тысячи и одной ночи" с закладкой на "Рассказе про Ала ад-Дина и волшебный светильник" (разумеется, речь о знаменитой "Волшебной лампе Аладдина", просто в других переводах, адаптированных для детей, «светильник» стал «лампой», а "Ала ад-Дин" — "Аладдином").
Признаться, я забыл подробности повествования об Ала ад-Дине, поэтому был весьма впечатлен некоторыми деталями биографии героя. Оказывается, Аладдин был редкостным бездельником и шалопаем; своим разгильдяйством он свел в могилу отца, а мать, вынужденная работать от рассвета до заката, дабы прокормить этого великовозрастного оболтуса, в могилу не свелась, насколько я понимаю, исключительно по причине знаменитой женской живучести. Более того, внимательный читатель не может не сделать вывод, что и обладателем большого ума Аладдин, в общем-то, не был, да и житейской сметки ему явно недоставало: в процессе общения с магрибским колдуном он постоянно демонстрирует, мягко говоря, наивность; потом продает драгоценное блюдо всего за один динар… ну и так далее: любой, кто не поленится и перечитает эти страницы "Тысячи и одной ночи", может самостоятельно составить длинный перечень глупостей аладдиновых.
Я невольно вспомнил историю Золушки, которая показалась мне полной противоположностью Аладдину: красавица, умница, скромница, да еще и работящая — репликант, а не человек. Ну, не репликант, так ангел. Совершенство, одним словом. Мечта. Идеал.
И тут я понял одну очень забавную штуку: наивный шалопай Ала ад-Дин мне гораздо ближе и симпатичнее, чем работящая смиренница Золушка. Это при том, что моя личная биография, увы, скорее похожа на Золушкину, чем на Аладдинову. Никаких тебе магрибских колдунов, никаких могущественных джиннов, сплошные "злые мачехи", чердачные каморки да кустарное изготовление "хрустальных штиблет" на досуге. Тем не менее сказка про Золушку раздражает, а история Аладдина мне по душе.