Юрий Орлов - Oпасные мысли
В моих теперь редких научных поездках за пределы Армении одно крысоподобное лицо, министерский чиновник Макаров-Землянский, часто пересекал мне дорогу. Он фактически заблокировал ее на небольшом совещании в Тбилиси, посвященном советской программе по ускорителям элементарных частиц. Неофициально меня пригласил туда Алиханян, потому что должен был обсуждаться и мой проект нового коллайдера. Макаров-Землянский не позволил мне пройти в зал. Я пропустил все доклады, включая обзор Виктора Вайсскопфа по советской программе, ради которого он прилетел из США. Выйдя, Вайсскопф поглядел на меня с укоризной, но я решил не суетиться и не объясняться.
Я проработал еще два года в Ереване в таких условиях, разрабатывая проект коллайдера. В 1972 году мое терпение, наконец, лопнуло. Меня вызвали телеграммой в Москву на заседание научного совета по ускорителям Академии наук СССР, как члена президиума этого совета. Две официально разрешенных командировки в Москву были мной в этом году исчерпаны, и, договорившись с Алиханяном, я полетел туда за свой счет. Макаров-Землянский меня видел и, когда я вернулся в Армению, там лежал уже приказ министерства: выговор с вычетом из зарплаты за те дни, что я «отсутствовал на работе» в Ереване. С меня было довольно. Они, видно, забыли, что прописка-то у меня московская. Что я не очень-то завишу от них. Я уволился.
В это же самое время Артемий Исаковича Алиханяна снимали с директоров. Легко могли бы и посадить. Когда еще в 1967 году запускали ускоритель, нужно было, чтобы рабочие и техники вкалывали, не считаясь со временем. Поэтому нужна была сверхзарплата за сверхработу выше разрешенного законом предела. Алиханян вышел из положения, оформив сотрудниками жен, в глаза не видевших этого ускорителя. Такого рода трюки делались по Союзу повсеместно; и так как эта техника работала, то высшее начальство смотрело сквозь пальцы. Зато если у тебя с начальством — коса на камень, то посадить тебя или хотя бы уволить, было, как говорится, плюнуть и растереть. На этот раз плюнули. Алиханян был уволен. К счастью, у него еще оставалась лаборатория в физическом институте имени Лебедева в Москве. Он покинул Армению вскоре после меня.
После шестнадцати лет в некотором роде ссылки в Армению, мне было грустно ее покидать. Я полюбил покрытые выгоревшей травой горы, раскрашенные разноцветным лишайником камни, террасы с бегающими вверх-вниз ребятишками, старые дворики и улочки, доброжелательных, мирных, работящих людей.
В нашей стране, однако, в свое удовольствие не погрустишь. Как и не соскучишься. Чтобы получить расчет, надо было вернуть в институт мою временную квартиру. Я ее уже освободил и почистил, когда жена моего друга и сотрудника Гарика вошла в нее, заперла дверь на ключ изнутри и села на пол. Она ожидала второго ребенка и решила оккупировать территорию силой. Их семью то тем, то иным способом постоянно обходили при распределении жилья. Многие годы они жили с ребенком в одной комнате в институтской гостинице. Кабинетом Гарику служила крошечная уборная, где он работал, сидя на толчке и ведя свои вычисления на столике, который специально для этого соорудил.
В это время мои сыновья Дима и Саша ожидали на Черном море приезда моего и Ирины. Но я не мог выехать, не получив официальный расчет. Вдобавок секретарь парткома Акоп Алексанян начал уже объявлять всему свету, что Гарик (у которого не задерживалось в кармане и двадцати копеек) купил у Орлова ключ от институтской квартиры за двадцать тысяч рублей.
«Гарик, — взмолился я, — объясни ты ей, ради Христа!»
«Ты же ее знаешь, — пожал Гарик плечами. — Если ей что втемяшится, это уж ничем не выбьешь».
«Освободи квартиру!» — заорал я, рискуя нашей многолетней дружбой. После полусуток переговоров через дверную щелку Гарик уговорил жену уйти.
Рассчитавшись с квартирой, я направился за следующей подписью в спецотдел. Начальник спецотдела, человек приятный и быстрый на работу, подписал обходной лист и протянул мне руку. Я бездумно пожал ее и только тогда вспомнил: вчера рассказывали, что какая-то старуха в троллейбусе вдруг вцепилась ему в волосы и пронзительно кричала: «Ты пытал моего мужа! Ты пытал моего мужа!» Он еле отделался от нее. Дело было, объяснили мне, двадцатилетней давности. Армяне — советские солдаты, убежавшие из немецких лагерей военнопленных, воевали в рядах итальянского сопротивления, а вернувшись в Советы, были, естественно, арестованы: слишком много общались с заграничными людьми. Они прошли, якобы, через руки и этого гебиста, который, говорили мне, жестоко избивал их на допросах и отправил в сибирские лагеря. Кто знает, подумал я, может, те лагеря соскучатся и по мне. Я решил провести мои последние часы в Ереване с Костей.
Костя лежал на диване непробудимо пьян. Среди армян пьянство редкость, но Костя был армянин только по паспорту. Совсем юным партизаном-коммунистом он сражался в горах родной Греции сначала с нацистами, потом с англичанами. «Для нас не было разницы между немецким империализмом и английским», — объяснил он. В одном бою их отряд взял в плен сотню англичан, и Косте приказали просто расстрелять их. Он их расстрелял из пулемета и за этот подвиг был приговорен греческим судом к смертной казни заочно. Затем, с документами армян-репатриантов, он и его родители, тоже коммунисты, были эвакуированы на советском теплоходе в Советский Союз.
В Ереване он начал учиться в университете. Но скоро трое студентов, армян репатриантов, предложили ему бежать вместе с ними через турецкую границу на Запад. Они объяснили, что, когда ехали в СССР, знали о социализме из книг, и он казался хорошим, но то, что увидели здесь, не померещилось бы и в самых дурных кошмарах. Костя, разумеется, отказался. Один из троих был ранен, но переплыл через бурный Аракc на ту сторону, другого пограничники убили, а третий испугался плыть и был схвачен. На допросах он показал, что Костя знал о их планах. Костю арестовали. Отказавшись давать какие бы то ни было показания — даже на очной ставке с этим идиотом, — так как не знал, что сталось с двумя другими, Костя получил 25 лет за измену родине, гражданином которой еще не был. Со смертью Сталина его освободили, продержав в лагерях только семь лет, — зато в самых знаменитых. Он заведовал в институте складом, писал рассказы, которые передавались по радио на Грецию из Будапешта, и, кроме того, работал на киностудии. Поглядев на его серое лицо, я вышел.[10]
Итак, летом 1972 года я, наконец, вернулся в родную Москву. Теперь можно было присоединиться к диссидентам и, в особенности, к великому Сахарову, который открыто порвал с государственной идеологией и программой ядерного вооружения. Большинство ученых, которым не хватало смелости быть независимыми даже в собственных кухнях, воздвигли невидимую стену между собой и Сахаровым. Я встречал его прежде на научных семинарах. Он знал мою историю 1956 года в ИТЭФ и видел мое желание поддержать его борьбу за права человека. Но вначале, вплоть до 1973, то ли моя стеснительность, то ли сдержанность не позволили мне пойти к нему прямо домой, чтобы обсудить наши точки зрения. Потом я узнал, что он и его жена Елена Боннэр всегда держали двери открытыми для людей. Их дом был оазисом независимой мысли и постоянной готовности помочь тем, кто страдал от властей за идеи, за критику, за национальность. В логичном, спокойном, как бы спящем иногда Андрее Дмитриевиче и его быстрой, взрывчатой Елене я нашел близкие мне души.
Той осенью мы с Ириной поженились формально и поселились в центре Москвы. Мы сняли небольшую комнату в коммунальной квартире на пятом этаже хорошего старого дома без лифта. Хозяйка, громкая и веселая пятидесятилетняя вдова летчика-генерала, жила в комнате рядом. Еще в одной комнате жила маленькая старушка-сморчок, каким-то образом не помирающая на свою пенсию. Жил также престарелый Нинин фокстерьер, которого она вечно забывала вывести.
Однажды утром веселая громкая Нина Сергеевна легла на железнодорожное полотно, положив свою полную белую шею на рельс. Все это произошло после того, как ее сын-солдат, получив воскресную увольнительную, выкинулся головой вперед на мостовую из окна ее комнаты на ее глазах. Он был пьян, но не в этом дело. Дело было в том, что Нина Сергеевна, при своих старых связях, могла бы освободить его от призыва. Вместо этого она, наоборот, сама затащила его в армию. Все ей говорили и она всем говорила, что армия сделает из него настоящего мужчину. Однако, ее картинка военной службы покоилась на памяти о сороковых годах, годах молодости ее мужа, моей молодости. Служба в те годы была другая, в некотором смысле лучше. Не было избиений молодых солдат старшими, да еще в таких масштабах, о каких и в царские времена не слыхали. Парень не выдержал такой службы. Что сталось с Нининой бедной собакой, мы никогда не узнали, потому что переехали на другое место.