Вячеслав Рыбаков - Письмо живым людям
— Мне это многие говорили, — утешил я его. — Не ты первый.
— В конце концов, вы перестанете мне «тыкать» или нет? — фальцетом выкрикнул он. — Фамильярность — самая отвратительная вещь на свете!
…В окно лилось фальшивое солнце, заливая комнату ослепительным резким светом.
— Должен заметить, коллега, — Соломин набирал на шифраторе код своего завтрака, — что эта пренеприятная ночь прошла для меня все-таки не без пользы.
— Что вы говорите, коллега? — с восхищением и изумлением ответил я.
— Да. Представьте себе. Видимо, повлияло ваше вчерашнее сообщение об ожидавшемся прогибе метрики, которое я так некстати прервал… Я вел себя бестактно, простите. Нужно будет связаться с Мортоном. Мне пришло в голову, что подобные прогибы, будучи созданы искусственно, при достаточной интенсивности могут завершаться заранее рассчитанными разрывами пространства-времени.
— Что же вы мне ничего не заказали, коллега? — спросил я, идя к синтезатору, в то время как Соломин шел мне навстречу с бокалом молока и порцией столовой массы.
— Еще раз простите, коллега. Я, очевидно, слишком увлекся своими мыслями. Так вот. Если такая операция станет возможной, родится целая наука. Я назову ее хроновариантистикой. Я сохранил самые приятные воспоминания о поре нашего с вами сотрудничества и буду рад, уважаемый коллега, если вы сочтете для себя возможным возобновить его.
— Полагаю, это пойдет нам обоим на пользу, — согласился я.
— Это же самое и я хотел сказать.
— Помилуйте, коллега, — проговорил я и заказал себе стандартный брикет столовой массы.
…Морозная дымка обесцвечивала высокое небо, на западе тихо таял закат. Задорно похрустывал снежок под ногами.
Неторопливо, с достоинством шагая, мы спустились по парадной лестнице института. Соломин, бледный, подтянутый, раскрепощенный, сиял горбатой лысиной, словно нимбом, и охотно улыбался корреспондентам, суетившимся вокруг нас.
— Ну, вот, — сказал он удовлетворенно. — Мы свое дело сделали. Не правда ли, коллега? — Он нагнулся, с удовольствием слепил снежок и, положив на лысину, стал извиваться, стараясь удержать его. Корреспонденты целились объективами. Снежок соскользнул. Соломин засмеялся. — Прорыв, в принципе, возможен, мы это доказали и в этом отчитались. Теперь поедем ко мне, запалим каминчик. — Он галантнейшим образом распахнул передо мною дверцу своего ярко-голубого орнитоптера. Сел за пульт. — А завтра пойдем дальше. Не так ли, коллега?
— Полагаю, именно так, коллега, — ответил я.
Соломин, улыбаясь, поднял оптер к заре. Заснеженный городок канул вниз. Соломин шаловливо погрозил ему длинным суставчатым пальцем.
Запел радиофон. Соломин, не размышляя, дал контакт.
Это был шеф лаборатории слабых взаимодействий Клод Пелетье. Он улыбался восторженной улыбкой.
— Поздравляю вас! — воскликнул он. — Дорогие, дорогие мои Эжен и Энди, то, что вы сделали, — грандиозно! Мне невероятно жаль, что я не смог присутствовать на вашем замечательном докладе, но я и моя юная супруга прослушали все от первого до последнего слова по телевидению, и оба спешим вас поздравить!
В поле экрана появилось счастливое девичье лицо. У меня заломило сердце.
Это была девочка с того стереофото.
Сейчас она завороженно глядела на Пелетье, и не было ей дела до экрана. Она вся будто светилась.
Поблагодарив, Соломин выключил радиофон. Медленно спрятал, аккуратно застегнув молнию кармана; пальцы его дрожали.
Оптер рушился в ночь. Тонкая, прозрачная пленочка зари скатывалась за жесткий горизонт. Лицо Соломина сделалось непреклонным и острым.
— Энди, — позвал он. — То… тогда… был не сон?
— Что? — удивленно спросил я сквозь колючий ком в горле. — Какой сон? Ты о чем?
Он бросил машину вниз. У меня засосало под ложечкой. Дальние тучи рванулись к нам навстречу, мимолетно лизнули стекла сизой мутью и, лопнув, провалились вверх.
— Они живы!! — закричал Соломин, впившись в пульт и все круче ставя машину на нос. — Они живы там, я знаю!
Под нами, дыбясь, распахивались заснеженные леса.
— Ты разобьешься! — закричал я и сам едва услышал себя.
— Не-е-ет! — донесся до меня исступленный визг. — Двух хватит!
От перегрузки потемнело в глазах. Сиденье свалилось с меня; завывая, оптер натужно выровнялся.
Из радианта мчалась белая толща. Все летело мимо, мерцая и рябя, сливаясь в длинные черно-белые полосы. Соломин, озверев, оскалясь, корчился над пультом.
— Почему так медленно, Энди? Почему так медленно?
Что-то мелькнуло возле самого борта, раздался сухой хруст, нас крутнуло, я врезался плечом в стекло. На один миг я заметил позади, в снежной мгле, замершую в падении длинную темную тень, и вот она уже пропала, мы были далеко и летели, летели…
7
Из-за ослепительно-прямых деревьев осторожно выступил олень и уставился на нас. С широких, бархатных его ноздрей срывались облачка пара.
— Тс… — выдохнул Соломин.
Олень чуть наклонил большую голову. Высоко поднимая над снегом мослатые ноги, сделал еще шаг.
Я вспомнил перекошенные остовы деревьев и их длинные тусклые тени, катящиеся по бурой поверхности мертвых болот…
Снегопад затихал.
— Смотри какой… — сказал ошалевший от восторга Соломин.
Он торчал по колено в снегу рядом с висящим оптером, зябко спрятав голову в воротник, и широко распахнутыми глазами смотрел на оленя. А олень смотрел на него.
— Я буду работать, Энди, — тихо проговорил Соломин. — Ты меня знаешь. Я к ним пробьюсь.
Я кивнул.
Он попытался распрямить сутулую спину, смешно растопырил плечи.
— Как думаешь… такой я им нужен?
Олень вдруг прянул назад. За щемяще стройными стволами сосен вспыхнуло облако снежной пыли и потянулось, опадая, вслед слитному рокоту уходящего стада.
Октябрь 1979, ЛенинградИстория этой небольшой повести еще причудливее, чем история «Корабликов». Первая версия была создана осенью 1973 г. Как я уже упоминал, основные эмоциональные толчки, возбуждавшие желание писать, приходили ко мне тогда не из реальной жизни, а из литературы. Исходно данное произведение было всего-то продолжением лемовского «Соляриса»: Соломин по первости прямо был Сарториусом, Энди Гюнтер, ставший немцем благодаря блистательной работе Юри Ярвета в фильме «Солярис» (как раз тогда только-только вышедшем на экраны), — Снаутом; где-то на окраине текста мелькал и Кельвин, оказавшийся при взгляде со стороны самовлюбленным павлином и бабником. Оно вдобавок было слегка скрещено с «Большой глубиной» Кларка. Влияние «Большой глубины» заключалось в том, что к тому времени, когда развернулись описанные в повести события, борьба за права животных, возглавляемая Маха Тхеро, привела к такому успеху, что нельзя стало есть ничего живого, даже креветок, даже улиток… И, соответственно, человечество село на совершенно голодный паек, ликвидировать который оказались способны лишь исследования Сарториуса. Ну а с другой стороны, солярианский Океан, продолжая свои эксперименты, дотянулся до Земли — и порадовал человечество тем, что перекинул стрелки развития Земли на мир, где Сарториус отказался эти исследования продолжить. Именно тот малыш, которого он (как и жену в придачу) угробил, стараясь накормить человечество, и мерещился ему впоследствии на Станции Солярис — на иной, понятное дело, на исходной линии…
Сколько я понимаю, это был первый мой опыт в потом столь пришедшемся мне по сердцу жанре альтернативной фантастики.
В 1975 г. на семинарском обсуждения молодому наглецу вогнали ума во все отверстия, объяснив, что варьировать Лема можно разве что Тарковскому, а ты, чадо, не шали, имей уважение. Я его поимел. С этого начался долгий и весьма мучительный путь ухудшения произведения, приведший в конце концов к возникновению приведенного выше варианта.
Оригинал повести не сохранился. Скорее всего я его тоже спалил — из скромности, чтобы никто уже не смог бы, тыча в него пальцем, обвинить меня в отсутствии пиетета к классикам.
Да, я не оговорился: эта повесть, в отличие от других долго ждавших публикации и в процессе ожидания претерпевших основательные трансформации вещей, не улучшилась, а ухудшилась. Причина тут одна: с самого начала я переделывал повесть не для качества, а для издания. Она в ту пору казалась наиболее проходимой из всего мало-мальски крупного, что у меня валялось в столе — и ее время от времени пытались предложить в какой-нибудь сборник. Хотя дурь это была немереная: как ни мотивируй существующую в повести ситуацию — расцветом ли вегетарианства, происками инопланетного Океана или разрушением земной экологии уже благополучно сгинувшими капиталистами, у любого редактора, я полагаю, вся шерсть дыбом вставала, едва он отлистывал пару страниц: недостаток продовольствия при коммунизме! Автор охренел, что ли? Помню, когда повесть вошла в предварительный состав какого-то московского сборника («Созвездие» он вроде бы должен был называться), Миша Ковальчук публично обещал съесть собственную бороду, если она и впрямь будет в этом сборнике опубликована. Очень хорошо помню, как мы идем по розовому подземному вестибюлю станции метро «Баррикадная» и известный критик Гаков говорит, тонко усмехаясь: «Я съем собственную бороду…» А я все понять не мог, все надеялся, все вычеркивал что-то и что-то вписывал…