Николай Добролюбов - По поводу одной очень обыкновенной истории
Назовите, пожалуй, все эти рассуждения дикими и бессмысленными: мы не обидимся за г. генерального прокурора. Но мы требуем последовательности и не хотим допустить легкомысленного соединения противоположных понятий. Пусть защитник медленного прогресса ждет, пока события сделают свое дело, и пусть не плачет о том, что у одного народа нет такого-то учреждения, которое есть у другого. Учреждения придут вместе с дальнейшим прогрессом, а прогресс совершится в течение веков. Пусть также люди, толкующие о свободе в пределах закона, уважают на деле существующие законы, хотя бы они были даже нелепы. В противном случае, то есть ежели они нелепых законов уважать не намерены, то пусть добиваются прежде отменения законов и установления новых, а потом уже и говорят об уважении к ним. Пусть также человек, сожалеющий об уничтожении парламентских прений волею одного, согласится, что не меньшего сожаления было бы достойно, если бы всеобщее избирательство было уничтожено волею нескольких. Г-н Монталамбер и подобные ему аристократы уверяют, что народ глуп и ему нельзя поручить дело. Но ведь то же самое про них самих может сказать та власть, которая села над ними вследствие декабрьских выборов. И на такое суждение она, может быть, будет иметь не менее прав, чем они в отношении к народу… Да уж если говорить все беспристрастно, то зачем сваливать всю вину теперешнего положения Франции на глупость народа?.. Правда, он выказал много тупоумия, не умевши распознать тех, кто истинно желал ему добра. Но ведь надобно вспомнить, что все-таки не народ действовал против них, а именно люди, более или менее близкие к партии гг. Беррье и Монталамбера. Известно, как оспоривались, ограничивались, искажались этими господами все предложения друзей народа в пользу рабочего класса. Известно, как одни кричали, что organisation du travail[2] – есть такая дикая нелепость, которой они, после двадцатилетних размышлений, никак не могут взять в толк; другие утверждали, что под этим следует разуметь ни более ни менее как строжайший надзор государства за работами и работниками; третьи представляли свои опасения, что получение работниками «права на труд» от государства подорвет благосостояние частных подрядчиков, и потому считали необходимым выдумать на этот случай такие работы, которыми бы ни один частный промышленник в мире не занимался. Мудрено ли, что такими искажениями первоначально хороших намерений закрыто было от народа настоящее положение дел{8}. А кто виноват в этом? Неужели все-таки глупость народа, которому, среди таких милых господ, оставалось только выбирать из двух зол меньшее?
Мы, впрочем, готовы согласиться даже и с тем, что народ выбрал не меньшее, а большее. Разница тут так незначительна в наших глазах, что уступка ничего не значит. Но ежели и так, то напрасно партия гг. Монталамбера и Беррье кичится пред «глупой толпой», которая при своем suffrage universel может делать только глупости. Мы знаем, что не один народ ошибся и увлекся, выбирая президента. Многие из тех, которые способны и любят поговорить на трибуне, тоже разделяли тогда эту ошибку. Сам г. Монталамбер присягнул тогда Людовику-Наполеону и в первое время очень был расположен к действиям нового правительства. Неужто и в этом виноват suffrage universel и народная глупость, а не его собственная слабохарактерность и недальновидность?
Правда, что в числе присягавших были люди и побойчее Монталамбера; но у тех были свои понятия – и о присяге и о значении той власти, которой присягали. Они понимали, что Людовик-Наполеон, избранник народа, представляет интересы страны, и полагали, что присяга ему может иметь силу только до тех пор, пока он остается действительно верен интересам страны{9}. Вовсе не таковы понятия легитимистов, к которым принадлежал Монталамбер: в их глазах присяга должна была означать акт подданства, как бы предание себя в волю вновь избранного правителя. После такого акта, в самом деле, немножко даже и совестно заявлять свои претензии против власти; да уж и бесполезно, даже больше – вредно и опасно… Этим господам не мешало бы вспоминать почаще хорошее сравнение, которое сделал как-то один из крайних врагов их. «Ротозеи, – говорит этот господин, любящий выражаться с резкостью, иногда немножко циническою, – вы в 48-м году всё добивались, – когда это кончится!.. Вы предали всё – конституцию, свободу, честь, отечество, – только чтоб это кончилось… Ну, вот теперь вы попали в другую переделку. Вы было подумали, что вы уж в дебаркадере, а в самом-то деле вы были только на станции. Слышите, локомотив свистит!.. Оставьте уж… пусть поезд идет, а вы усядьтесь себе в уголок, пейте, ешьте, спите и не говорите ни слова. А то ведь, уверяю вас, – ежели вы будете еще кричать и бесноваться, так еще самое лучшее, что с вами может случиться, – это то, что вы попадете под вагон»{10}.
Действительно, так и вышло… А все дело-то вышло из пустяков. Ну, стоило ли выходить из себя по тому случаю, что в Англии ораторское искусство ко благу страны развивается, а во Франции нет? Разве об этом следовало говорить, если уж говорить-то? Нужно было рассмотреть весь теперешний ход дела во Франции, и если уж выражать желание перемен, то более общих и серьезных. А то какой же толк от микроскопических прибавочек о одной стороны и чуть-чуть приметных ограничений с другой? Не думайте, что вы много выиграете, ежели разобьете стекло в доме вашего заимодавца, который держит вас у себя взаперти для подписания векселя. Ему вы разоренья большого этим не причините и себе особенной отрады не получите: да еще не забудьте, что он за буйство может вас скрутить еще больше. Положим даже, что он добрый и притеснений вам делать не захочет, даст вам всевозможные льготы, будет с благосклонной улыбкой слушать, когда вы станете его ругать… Но если все-таки он вас не выпустит и все-таки вы у него взаперти будете сидеть до подписания векселя, – так, право, очень немного будет для вас выгоды в том, что он будет благосклонно слушать ваши разглагольствия. Если вы человек, понимающий свою пользу, то постараетесь, конечно, как-нибудь поскорее отделаться от вашего заимодавца, да и так отделаться, чтоб никакому другому в руки не попасть. А то что за радость – одну тюрьму на другую менять!.. Другое дело, если есть возможность от всех долгов и грешков очиститься, с ростовщиками не знаться вовсе и зажить своим домком, хоть не на широкую барскую ногу, да зато казаком вольным. Но вот беда: не знаем, ручаются ли за себя самих господа, единомышленные графу Монталамберу, – но Францию, массу народа, они решительно признают несостоятельною и неспособною расквитаться с своими долгами. А ежели так, то, по-нашему, и толковать не о чем. Сообразнее было бы с началами г. Монталамбера, если бы он и после 1852 года последовал тому же образу действий, какому следовал в 1832 году. Известно, что когда Григорий XVI осудил мнения газеты «L'Avenir»{11}, основанной Монталамбером вместе с Ламенэ, то Ламенэ вместо ответа вскоре потом разразился сердитою книгою «Paroles d'un croyant»[3]{12}, а Монталамбер смирился и умолк, оставивши издание, в котором прежде с такою гордостью ратовал за двойной девиз его «Dieu et liberie»[4]. Известно также, что и Монталамбер скупил сам почти все издание своего перевода «Польских пилигримов» Мицкевича, когда книга эта была осуждена…{13} Тогда он был последователен. Не мешало бы уж и теперь выдержать тот же характер. Тогда по крайней мере он не услышал бы из уст императорского прокурора следующего отеческого наставления, читая которое, мы никак не могли удержаться от улыбки. «Ведь уж вы не в первый раз замечены в подобных шалостях», – почти так говорит ему императорский прокурор и продолжает – буквально таким образом: «Вы говорили о правительстве Луи-Филиппа то же, что теперь говорите о правительстве императора. В предисловии к «Польским пилигримам» вы осмелились поносить правительство, которое вы любили, как говорите. Я сейчас намекнул на ваши слова, что журналисты лили пули для возмущения; да вы сами лили такие пули. Вы сами в этом сознались, вы принесли тогда публичное покаяние, вы просили в этом прощения пред богом и людьми… Сознавать свои заблуждения означает, конечно, величие духа; но зачем же вы опять хотите приниматься за то же?..»
Тон этого наставления нам очень понравился. Если бы генеральный прокурор, призвавши г. Монталамбера и потрактовавши его таким образом, как маленького шалуна, ограничился своим отеческим внушением, мы бы решительно сказали, что он повел свое дело блистательно и безукоризненно…
Но мы не можем сказать этого о действиях почтенного чиновника после всего, что открывает процесс г. Монталамбера. Генеральный прокурор не умел воспользоваться своим положением и простер свое усердие слишком далеко. Придавши своим обвинениям характер излишне мрачный, он поставил себя в уровень с защитниками Монталамбера, тогда как они при начале дела имели гораздо менее шансов, не имея для себя твердой логической опоры. Мы не читали вполне статьи Монталамбера и потому не можем сказать, есть ли в ней места, по которым бы юридически можно было доказать его посягательства на авторитет нынешнего французского правительства. Но, говоря по совести, и сами гг. Беррье и Дюфор нимало не сомневаются, вероятно, в том, что невыгодный для Франции параллель ее управления с учреждениями Англии явился в статье Монталамбера вовсе не случайно и не неумышленно. А между тем им приходилось защищать именно последнее положение… И зато как жалки становятся защитники, как скоро речь коснется этого пункта. Нельзя без сострадания читать, например, у г. Беррье такие увертки: «Что касается до прямого и личного намерения нападать на теперешние учреждения Франции, то где вы нашли следы этого у г. Монталамбера? Прочтите его статью; вы увидите, что он выражает привет свой правительству за то, что оно с мужественным постоянством поддерживает союз с Англиею; он даже прославляет ту мудрость, с которою правительство наше умело отказаться от требований, оскорбительных для права убежища. Наконец, с каким уважением говорит он о генерале, который является в Англии столь достойным представителем Франции». На эти же самые места статьи указывает и Дюфор, чтобы оправдать автора… Но кто же не видит, как жалко-наивно подобное оправдание!..