Вожделенные произведения луны - Елена Черникова
Кутузов, побелев, распахнул сумку, плюхнулся на лавку, стал копаться на дне, вывернул наизнанку, потряс одержимо, но внутри действительно ничего не было.
— Вас ограбили? — почему-то успокоилась женщина, очевидно, профилактируя терроризм. В рамках борьбы вся Москва давно приглядывала за бесхозными сумками, но Кутузов этого не знал.
— О Господи… — вырвалось у него. — Там была одна книга! И теперь я не знаю, у кого она!
— У вора, наверное, — сказала женщина, поворачиваясь к ожидавшей поодаль карете скорой помощи. — Но воры — не наш профиль, обратитесь в милицию.
Подавленный разворотом сюжета, опустелый, Кутузов тупо глядел на развороченную сумку и не мог понять, как он ухитрился проспать самое дорогое. Он вспомнил, как болели ноги, а потом перестали болеть, а он, видимо, так устал, что действительно заснул. Надолго?
Скатав праздную ёмкость, он пошёл узнавать время, поскольку и часы тоже остались на даче. Собственно, его часы всегда где-нибудь оставались: то на кафедре, то на кухне. И всегда возвращались. Студенты просто не покидали аудиторию, не пройдя мимо его стола, чтобы в очередной раз убедиться: профессор забыл свою «Славу».
Улица гуляла и кипела, но теперь Кутузову было скучно. Посреднический купон, личная валюта, предмет разговора с миром — пошло украден, и ему нечем обратить на себя внимание москвичей, да и гостей столицы. Невероятно. Офонаренно, как выражались его студенты. Всё утро совал кому попало, уговаривал, в аптеку бегал, думал, чувствовал и страдал, и вот — на тебе. Стоило вздремнуть на грязной скамейке — вопрос решился сам собой.
От изумления Кутузов проголодался. Денег нет, Аня — вечером. Когда это будет? Опаздывать он не мог. Он вообще, кстати, никогда не опаздывал, несмотря на странное обращение со своим хронометром.
«Ах ты, зараза! — в сердцах подумал о воре Кутузов. — Что такое вор? Как он выглядит? Какой у меня сегодня вор?»
Сложив эту глубокую мысль, неплохо, правда? — вроде какое тысячелетье на дворе, — он приободрился и смело спросил у прохожего, который час.
Прохожий оказался неветхим старичком с медалями, — очевидно, подготовился к завтрашнему юбилею. Симпатичный старичок среднего росточка, чисто бритые складки хитроватого лица, серебро на висках, и, что особенно понравилось Кутузову, незначительная растительность на темени и макушке была смело отчёсана строго назад, безо всяких уловок займа с боку на бок. Темя загорелое: видать, участок роет и клубнику выращивает.
Ветеран не остался в долгу и тщательно разглядел Кутузова. На это ушло некоторое время, поскольку за своими часами ветеран полез в карман — и вынул брегет. Вот те на! Не зря Кутузов провёл годы в антикварных лавках: часы были настоящие, те самые, вечные. «Уважаю!» — подумал он.
Дед, естественно, ждал эффекта и, получив, отомлелся по полной программе: кнопочка, крышечка, стрелочки, всё было как бы мимоходом продемонстрировано с медлительностью и чувством.
— Шестнадцать часов шестнадцать минут, — объявил он наконец.
— Сколько же я спал… — проговорил Кутузов, а дед не удивился.
— Пойдём, сынок, наркомовские примем, душа просит! — пригласил ветеран.
Встреча развивалась успешно. До Ани почти два часа. Голод усилился.
— Я, правда, не пью… — неловко согласился Кутузов, но ветерану эта прихоть случайного знакомца была безразлична. Праздник — завтра, но и сегодня праздник, подписание капитуляции, так чего уж там, и сколько еще таких дней осталось на Земле.
Как по волшебству, в трёх шагах обнаружилась вполне приличная кафешка, в которой уже гудели. В атмосфере и дизайне столиков было всё необходимое для праздника. Дед сам указал подлетевшей девице, что делать, и пока недопроснувшийся Кутузов озирался среди новизны, пиджаков, рассыпанной по столам соли, плотного дыма, полупустых бутылок и смеха, дед и девица сплочённо режиссировали поляну.
— За Родину! — сказал ветеран, поднимая стопку, и чуть погромче: — За Сталина!
Кутузов никогда не пил водки. Поэтому, и не только поэтому, Кутузов никогда не пил за Сталина. Но в мизансцене, втянувшей и принявшей профессора, не было ни одного квадратного миллиметра площади, куда можно было бы поставить свой отказ выпить. Он взял стопку, посмотрел на ветерана, солнечно улыбавшегося миру, городу и Кутузову, — и махнул не глядя.
Сложите вышеописанный день с одной, но первой в жизни пятидесятилетнего человека, рюмкой водки. Да, обжигающе тепло, и непонятно, как её пьют беспартийные, — он откуда-то знал эту присказку, и она прозвучала в самом сердце.
Кутузов увидел на столе закуски, то есть именно сейчас он их увидел, а стояли они там ещё до дебюта. Нечеловеческий голод после рюмки немного притих, но оставался человеческий. Профессор осторожно тюкнул в селёдку самые кончики вилочных острий, но понятливый ветеран, приподнявшись, быстро и красиво наполнил тарелку недотёпы всем понемногу и на своём примере показал.
Кутузов не знал, что даже первые сто граммов действуют лишь через час, и когда закуска затёрла, приглушила сивушные фракции, высказал удивление — чтой-то водка некрепкая какая-то? Очевидно, профессор ожидал быстрых тектонических сдвигов, но всё не так в этом мире, как мы думаем, эх, братец Кант Иммануил, драть тебя некому.
— Знаете, — Кутузов наконец открыл опустевший рот, — что агностицизм — это философское учение, отрицающее возможность… ой… достижения человеком достоверного познания объективного мира, знаете?
— Закуси ещё, — согласился дед. — Мы этих немцев знаешь как тогда учили, в мае, уже и ярость устала, а всё поднимается что-то с самого дна, и всё больше… и объективно.
— Вы думаете, Кант ошибался? Мир познаваем? — искренне заинтересовался профессор.
— Ещё как познаваем, — утвердительно кивнул дед. — Накатим? По второй?
— Давайте.
— Да что ты как неродной? Давай!
— Давайте.
— Ну ладно, давайте… — улыбнулся дед и накатил по второй.
Как всем известно, вторая рюмка водки высекает абсолютно иные чувства. Они разительно не похожи на чувства, рождаемые первой рюмкой водки. Вторая вздымает, увлекает ввысь, и даже непьющий профессор начинает сомневаться, правильно ли жил доселе.
Бездна, куда и профессора бросает вторая рюмка водки, есть блазнящая, прелестная, коловоротная и ослепительная бездна, токмо пребывает она в вышине, а не в подвалах, под образующими литосферу плитами, на пути к не виданной человеками магме, про которую все слышали. Говорят, есть уверенная в магме секта, а ещё есть гриб, израстающий из-под плит, и — тьфу, совсем вы меня запутали!
Кутузов не подозревал, что пить водку так весело и приятно. Влюблённо разглядывая медали, он всё-таки спросил у ветерана, так, спокойно, между прочим, верит ли воин победоносной армии в Бога или в какую-нибудь ещё инстанцию, которая выше человека. Честно сказать, лично ему в этот сладостный миг ветеранова вера была без разницы.
Но у нас не забалуешь! Ветераны — ребята конкретные. Задача поставлена — выполняй. Положив нож на вилку, боец прищурился и объявил, что Бог есть и в этом не может быть никаких сомнений.
— Но мир-то познаваем? Ты же сам только что Канта застыдил! — напомнил ветерану Кутузов, неожиданно переходя на ты. — А если познаваем, то как ты познаешь того, кого не видно ниоткуда?
Профессор, конечно, не ведал, что подобные вихри, враждебные логике, веют исключительно в специально отведённых местах, на кафедрах и в диссертациях, а в мире живых людей вопросы познания решаются быстрее, проще и радикальнее.
Дедок, тоже не промах, мигом сообразил, что у сынка с головой проблема, и не стал приводить свидетельств явления Девы на поле брани. Это популярное в окопных мемуарах явление он давно простил своим товарищам, как живым, так и павшим. Он поступил иначе:
— А вот скажи мне, зачем Геккель наврал Дарвину, якобы у человеческого эмбриона сначала жабры, хвост, а потом он за девять месяцев всё-таки очеловечивается и рождается уже с лёгкими, без хвоста и даже улыбаться может?
— Как это Геккель наврал? — потрясённо переспросил Кутузов, никогда ранее не сомневавшийся, что плакат в школьном кабинете биологии утверждён министерством в качестве безусловно честного и научно обоснованного пособия для наглядности эволюции.
— Вот именно. Геккель — господин соврамши. Его потом учёное сообщество исключило из себя, но Дарвин уже к тому времени помер. А прохвост знаешь как сказал коллегам-академикам, когда его пристыдили: что ж ты, собака такая,