Валерия Пустовая - Матрица бунта
Символично изменение его образа в повести «Ура!» по сравнению с поэмой «Малыш наказан». Поэма — заявление о себе; человек молодой культуры получает имя. Пока он сам — в лапах цивилизации, как в объятиях своей наркодилерши Полины. Он равнодушен, слабоволен и пьян, покорный толпе поколения модных драгс и освежающих бабл-гамс. И все же сквозь общую гнилую слабость пробивается новая, уникальная в этой среде, красивая нежная сила слога, и сравнение себя с юнкером, и образ невидимой армии, и воспоминание о своей детской жажде борьбы. Это — еще беспутная сила, которой неведома ее цель, слепая энергия, которая позволяет употреблять себя для освещения клубов, возбуждения проституток и обогрева неверных дев.
«Читатель, стань членом! Навязчивая мысль о том, что все бренно, — это мысль импотентов», — в повести «Ура!» Шаргунов культивирует жизнеспособность и жизнь-деятельность. Можно воспринимать это как «позу», а можно — как покаяние Ильи Муромца за то, что так долго лежал на печи. Заявления Шаргунова могут показаться чересчур резкими — от желания во что бы то ни стало воплотить свои слова в жизнь. «Ура!» — программа, брошюра юного бойца, манифест человека новой культуры. Статьи в «Независимой» — то же «Ура!», в листовках размноженное. В них тот же сильный, красивый стиль, те же резкие заявления «правильного» человека, то же стремление разбудить, преодолеть, выплеснуть «в местную муть порции яркости» (27 марта 2003 г.).
Станет ли Шаргунов первым среди писателей новой культуры — неизвестно, однако он уже стал первым — вестником этой культуры, ее предощутителем. Есть знаковые совпадения в работах культуролога начала прошлого века и писателя начала нашего столетия. Но то, что у Шпенглера — философская теория, у Шаргунова превращается в обыденное суждение, мысль-обобщение становится отдельно-личным мнением. В этом — суть набравшей силу реальности, которой не нужны идейные обоснования, но которая сама эту идею проводит в жизнь силой врожденного духовного инстинкта.
Так, по Шпенглеру, пресловутое положение России между Западом и Востоком означает влияние на ее судьбу арабской и западноевропейской культур. И Шаргунов это чувствует: «Если быть зорким, то всюду можно заметить новый почерк. По всей нашей территории меж трех океанов вьются граффити-змейки… Это отдельные английские слова или названия хип-хоп-групп, но — арабской вязью… Вот что интересно и на что надо обращать внимание историкам разным — на эту вязь».
По Шпенглеру, суть христианства — смирение и страдание — так и не реализовалась в гордом, человекостремительном католичестве. Христианство исторически уже старо, но по-новому воплотится в русской культуре 2000–2500 гг. Об этом — словами Шаргунова: «Есть в Православии нечто, берущее за душу. Стиль одновременно юный и древний».
Теперь часто вздыхают о буржуазии: ах, да почему же нет у нас среднего класса? Молодое сердце не знает меры — молодое общество не создает буржуазию, позднюю городскую прослойку, более того, активно не приемлет ее, с юношеским максимализмом обличая ее тягу к денежному счастью: «Многие, признаю, радужно переливаются в средний класс… И одна для них существует тема. Тема денег… Общество больно темой денег. Деньги мешают широко дышать… “Смерть деньгам!” — весело шептал я».
Шаргунов, новая русская кровь, уже чувствует в себе новую русскую душу.
Т. Толстая — ДО рождения культуры. Толстая думала, что культуры нет, что души у России нет — их и не было в ее, Татьяны Толстой, крови. Ее «Кысь», по Шпенглеру, это пракультура, пранарод, предшаргуновье. Время романа — вечность: это сотворение мифа, выявление основ русской культуры, а точнее, ее глубинной враждебности всему культурному. В романе видна ненависть к русской жизни, неверие в возможность «духовного ренессанса» в нашей стране. Народ у Толстой лишен творческой силы, а интеллигенция — жизненного могущества, и это — ее крест на русской судьбе. Символом восприятия русского общества как докультурной формации является преставление ее персонажей о «кыси». Это прарелигия, начало религиозного сознания. Кысь еще не миф: не объясняет мир, — но и не Бог: не спасает от мира. Кысь — не вера в потусторонний свет, а страх перед непостижимым. Что произойдет, если кысь «перервет жилочку»? Будет потеряна связь с непосредственной жизнью («такой сам ничего делать не может… он, считай, не жилец»). Жизнь — единственная ценность голубчиков, при отсутствии культуры, национального самосознания, религии. «Бессмысленная, пугливая, упрямая жизнь» — лучшая характеристика мироощущения голубчиков. «Бессмысленная» — потому что не знают, зачем, несмотря на тяжесть и мрак своей жизни, все-таки цепляются за нее; «пугливая» — потому что в их сознании заложен страх перед властью, санитарами, кысью, потерей огня, потому что вся их жизнь — это отвоевание себя и своей дикой нехитрой радости у страха и темноты мира; «упрямая» — потому что они сильны только своим упрямством перед тяжестью и страхом, сильны племенной стойкостью инстинкта самосохранения.
Самое страшное для каждого из них — перестать быть сильным, здоровым, потерять навыки жизни. Неслучайно голубчики считают всякую тоску, всякую тягу к чему-то не связанному с непосредственной, материальной жизнью, утрату жизнелюбия происками страшной кыси. Неслучайно Бенедикту, погруженному в чтение до полного забвения жизни, станет все чаще являться кысь — читающий, он словно кысью перекушенный, «не жилец».
Писательница согрешила: подсунула своему герою книги, элемент развитой культуры, а это преступление против закона жизни. На ней лежит ответственность за грехи санитарного крюка Бенедикта, за его превращение в убийцу. В ее герое, как и в его соплеменниках, еще не родилась народная, русская, новокультурная душа. Ему бы спать на печи еще тридцать лет и три года, а потом встать да извести кошмарную Кысь. Он сильный прекрасный ребенок, тонкокожий варвар. Он любит борьбу-победу, хозяйство-победу, женщину-добычу — он прадед Шаргунова. А Толстая взяла его жестко за пухлые руки — и сковала перчатками, притронулась к мощному лбу, который и голод, и холод пробивал — и стиснула очками, выпила его молодую кровь — и заперла в библиотеке на шестьдесят шесть лет и шесть дней. В начале книги ее герой мифический, но живой персонаж, Илья Муромец; в конце — легендарный маньяк-убийца-революционер, о котором ни мы, ни она, ни он сам — никто не знает, зачем он живет. Хотя он и читает, чтобы узнать, зачем. Именно по отношению к Бенедикту прав Шаргунов: «Каков смысл жизни? Что за глупый вопрос. Лучше спросите: а каков смысл совокупления?… Если в момент секса рефлексировать о том, что секс так или иначе закончится, — у тебя обвиснет. Ну и человек, если не продирается сквозь заросли жизни, — он сдувшийся и скисший, словно орган у импотента». Бенедикт, природная сила, человек-член, стал искать смысл жизни в книгах, вместо того чтобы жить да мышей ловить, — и, что совсем не странно, тут же потерял понимание этого смысла. А перестав понимать, зачем живет, он начал убивать эту жизнь в поисках ее мертвого отражения — книги. Бенедикт теперь некрофил. В его руках оживает смерть, а книги дохнут.
Татьяна Толстая — Кысь. Кинулась на прадеда Шаргунова, перекусила жилочку — и бросила нам его труп, формочку только нарождавшейся души.
Сергей Шаргунов — первый богатырь, вырвавшийся из плена докультурного, кысьего времени. Бенедикт, научившийся говорить. Если верить Освальду Шпенглеру и собственному предчувствию, «свежесть» его «крови», его молодость и души подобных ему молодых людей помогут возрождению России, ее души, ее религии, ее судьбы.
(Опубликовано в журнале «Пролог», 2003)
Матрица бунта
Захар Прилепин и Роман Сенчин
в традиции интеллигентского самосознания
На рубеже девяностых — двухтысячных годов российская культура, заведенная энергией самоотрицания, вынудила тогдашних публицистов и критиков обсудить как будто давно решенный вопрос: в истории литературных журналов это было время настоящего бума дискуссий о том, что такое русская интеллигенция, есть ли она, за что понесла ответственность, за что ей еще придется отвечать. По общему признанию выходило, что интеллигенции как сословию пришел конец. Но в то же время невозможно было отрицать, что, хотя сословие и распалось, отдельные представители все равно не прочь называть себя затрепанным в спорах именем. Получалось, что интеллигенция умерла, а самосознание ее живет.
Эта в очередной раз выявленная противоречивость русской мысли побудила меня задуматься о писателях, на данный момент олицетворяющих вопросы нашего культурного и общественного самосознания. Сверхлитературный характер творчества, направленного к выяснению мир утверждающей, мир переворачивающей правды, потенциал властителей дум нового литературного (и не только) поколения позволяют сопоставить Захара Прилепина[35] и Романа Сенчина[36] как молодых восприемников интеллигентской традиции.