Абрам Вулис - Литературные зеркала
И вот что удивительно. Иллюстрации к трагедии распадаются на повторяющиеся варианты кульминационных сцен. Каких? Тень является Гамлету. «Мышеловка»: подмостки и зрительный зал. Гамлет и мать. Офелия у реки.
Только одна тема, многократно повторенная художниками, выпадает из нашей обоймы: эпизод под названием «Бедный Йорик» (у одних интерпретаторов), или «Гамлет и могильщики» (у других). Впрочем, так ли уж выпадает? Идея двух жизней — настоящей и посмертной (дихотомия «душа» и «тлен») — составляет его сущность. Знакомая идея: асимметричная симметрия, выражающая тщету земной юдоли.
Добавлю, что и сами иллюстрации — зеркальная реакция художника на тексты.
Понять функции зеркала в «Гамлете» помогают наблюдения Г. Диас-Плахи над… «Дон Кихотом». Это естественно: если прием существует именно как прием, он имеет всеобщее значение.
«Творчество Пиранделло — одна из линз, глядя через которую мы можем увидеть сложное строение романа Сервантеса в несколько новом свете. Америке Кастро назвал пиранделловскими те эпизоды из второй части „Дон Кихота“, в которых Рыцарь Печального Образа обретает как бы самостоятельное существование благодаря факту публикации первой части романа. Это необычайно плодотворное наблюдение.
Адриано Тильгер писал, что „пиранделловская драма — это преимущественно драма жизни-зрелища, жизни напоказ. Театр Пиранделло воистину театр зеркал“. Сопоставьте теперь эти слова с приведенными выше словами апостола Павла, и вы почувствуете всю поразительную пророческую силу апостольской мысли: „а когда познаю, подобно как я познан“. То есть моим зеркалом будут глаза других людей, взгляд других на меня самого».
Цитируемая работа Г. Диас-Плахи называется «„Дон Кихот“ как театральная ситуация». Перенесем некоторые ее тезисы на «Гамлета». Зеркало, предлагаемое Гамлетом матери, — это и есть «глаза других людей, взгляд других». Сам Гамлет тоже «обретает как бы самостоятельное существование» благодаря слухам о самом себе, которые он вынужден принимать «в третьем лице», со стороны (когда, например, он слушает рассказ гробовщиков о принце Гамлете, отбывшем якобы в Англию).
Далее следуют рассуждения, выводящие нас к принципу «Мышеловки» — он здесь, как и у нас, истолковывается в «зеркальной» терминологии: «…Главный герой сервантесовского повествования — ряженый. И на всем его протяжении в романический замысел будет постоянно включаться сценическая игра, „театр“.
Театральность же — всегда подражание, игра отражений».
И вот Диас-Плаха пытается образно объяснить главный художественный секрет романа, герой которого словно бы избегает смотреться в зеркало (может быть, ему, как и всякому ряженому, предпочтительнее то, что видят в нем другие, чем то, что может увидеть он сам): «Странствия дона Мигеля по дорогам и постоялым дворам Испании и Италии должны были, без сомнения, одарить его множеством памятных впечатлений о встречах с театром, с великолепием мадридской сцены и жалкими кукольниками, разыгрывающими свои представления перед деревенским людом. Я убежден, что все это прочно запечатлелось в душе Сервантеса. Много раз я представлял себе дона Мигеля, попавшего на деревенскую ярмарку… Возможно, иногда он, меланхоличный наблюдатель жизни, останавливался перед шатром, таящим какую-нибудь волшебную приманку для развлечения толпы. На полотнище могло быть написано: „Дворец зеркал“. Мне видится Сервантес, входящий в этот балаган, где крестьяне корчатся от смеха, глядя на свои отражения, искаженные в выпуклых и вогнутых зеркалах. Одно зеркал о удлиняет фигуру, другое ее сплющивает и укорачивает. Сервантес вдруг становится очень серьезным: он только что впервые увидел — как двукратное отражение самого себя — Дон Кихота и Санчо Пансу. И он видит еще и другое: как его только что родившиеся создания в свою очередь созерцают себя в зеркале зрачков их творца…»
Раздвоение героя доводится до его распада на двух героев еще на стадии замысла — а толчок этому процессу дает «инструмент отражений» — зеркало.
Раздваиваясь между Дон Кихотом и Гамлетом, Гамлетом и Дон Кихотом, автор сих строк помнит, что задача главы — проследить, как зеркальные эффекты превращаются в литературный прием. В этой связи позволю себе обратиться к жанру, не избалованному вниманием литературной теории: к эпиграмме. Этот жанр напрашивается в книгу не только потому, что многие его выдающиеся образцы по времени появления близки «Дон Кихоту» и кальдероновским пьесам. Есть еще одно соображение, подсказывающее такой выбор: композиционная структура эпиграммы четко предусматривает смену некого тезиса развернутым на канонические сто восемьдесят градусов антитезисом. А эта ситуация противостояния, столь естественная для комических жанров, явно «наша»: только что герой оценивал себя по льстивым субъективным прейскурантам — и вот его вынуждают взглянуть на ту же персону со стороны: как бы в зеркале…
Виртуозна эпиграмма Кеведо:
Ты знатен, ты в высоком чине,И здесь, сеьор, твоей гордынеБогатства все принадлежат:Твой этот лес, твой этот сад,Твой этот пруд в твоей долине,Твой этот погребок вина,Твое и этих звезд сиянье.Здесь все твое, и лишь однаТвоя законная женаОбщественное достоянье.
А вот не менее виртуозный, но более философичный Кальдерон:
Нельзя столь несчастливым стать,Чтоб зависти людской не знать;Нельзя счастливым стать таким,Чтоб не завидовать другим.
Вполне уместен вопрос: а где же, собственно говоря, зеркало? Действительно, ни в одной из двух эпиграмм самого зеркала как физической реальности нет, хотя, на мой взгляд, зеркало как точка зрения присутствует в обоих. Думается, что подстановка зеркала-вещи в любую стихотворную миниатюру нимало не повлияет на структуру эпиграммы, да и вообще, вероятно, пройдет незамеченной, точно какое-нибудь междометие или вводное слово регулятор оттенков и нюансов, отнюдь не красок и смыслов. Не желая быть голословным, цитирую другую эпиграмму примерно того же периода:
Сейчас граф Салазар СтрашилоСмотрелся в зеркало опять,Чтоб на жену свою взиратьЕму не так уж страшно было.Или шутка более позднего происхождения:Сей старец был заядлым антикваромИ не смотрелся в зеркало недаром:Не то себя он тоже был бы радУпрятать в шкаф как редкий экспонат[20].
И что же? Выступает ли зеркало хоть в одной из этих эпиграмм как непременная часть комнаты, как мебель, характеризующая героя, как «типическое обстоятельство»? Никак нет! К примеру, вторую эпиграмму нетрудно было бы повернуть и так (прошу не придираться к модернизации реалий!):
Сей старец был заядлым антикваром,И не смотрел он в метрику недаром…
И ровно ничего ни в замысле эпиграммы, ни в трактовке проблемы, ни в юмористической концепции персонажа не изменилось бы.
Нельзя не повторить уже высказанную несколько ранее мысль: техника литературного приема, а главное, его принципиальное значение просматриваются в эпиграмме с такой наглядностью, на какую роману или трагедии претендовать бессмысленно. Что удивительного?! Ведь эпиграмма это, фигурально говоря, и есть сам прием, подносимый нам буквально на блюдечке с голубой каемочкой.
Антитеза «поворот на сто восемьдесят градусов» — прием, в эпиграмме предельно очевидный, он воспринимается как чистая культура зеркальной техники, которую кто-нибудь еще возьмет да и назовет «голой» формой.
Что ж, эпиграмматическое зеркало чуть ли не само напрашивается на «возведение в степень» абстрактной категории. Куда приткнуть его средь степеней известных? Это, на мой взгляд, остранение — специфический перекос изображаемой действительности. Способ прямой, нелицеприятный, иногда чересчур механистичный, иногда — откровенно «лобовой», но в некоторых жанрах, скажем, сатирических, — весьма действенный.
Приемы — не случаи. Приемы — случаи случаев. Иначе говоря, приемы закономерности. Значит, мы вправе искать их не только там, где нашли. И в этом поиске мы увидим, что на эпиграмматическом принципе могут строиться даже целые романы.
Оставаясь на почве испаноязычной литературы, смещусь, однако, в наши дни. Хулио Кортасар: «Наливая себе еще бокал „сильванера“, Хуан поднял глаза к зеркалу. Толстяк за столиком развернул „Франс-суар“, и буквы заголовков во всю страницу были в зеркальном отражении похожи на буквы русского алфавита. Хуан с напряжением расшифровал несколько слов, смутно надеясь, что в момент этой нарочитой сосредоточенности — которая была также желанием отвлечься, попыткой снова увидеть изначальную дыру, куда ускользнула звезда с верткими лучами, — если он сконцентрирует внимание на какой-нибудь чепухе, вроде расшифровки заголовков „Франс-суар“ в зеркале, и заодно отвлечется от действительно для него важного Тогда из еще мерцающей ауры вновь воссияет во всей своей нетронутости созвездие и осядет в зоне по ту или по ею сторону речи или образов, испуская прозрачные свои лучи, рисуя изящный очерк лица, которое вместе с тем будет брошью с крошечным васильком, а тот — разбитой куклой в шкафу, заодно стоном отчаяния и площадью, пересекаемой бессчетными трамваями, и фрау Мартой у борта баржи. Быть может, теперь, полуприкрыв глаза, ему удастся подменить образ зеркала, эту пограничную территорию между призраком ресторана „Полидор“ и другим призраком, но чье эхо еще вибрирует, возможно, перейти от русских букв в зеркале к той, другой речи, к той подстреленной, уже отчаявшейся в бегстве птице, бьющей крыльями по силкам и придающей им свою форму, некий синтез силков и птицы, и само бегство будет в какой-то миг пленником в парадоксальной попытке уйти из силков, схвативших его мельчайшими звеньями в миг своего распада: графиня, книга, незнакомец, заказавший „кровавый замок“, баржа на заре, стук падающей на пол и разбивающейся куклы».