Евгений Водолазкин - Инструмент языка. О людях и словах
– Это Ханс-Петер, – сказал руководитель.
Потом он показал нам территорию, на которой располагалось шесть домов. Три из них принадлежали коллегиуму, а три – лечебно-педагогическому центру Ордена августинцев. Ханс-Петер жил в лечебнопедагогическом центре.
Несколько раз в день обитателей этого центра провозили по общему двору (питание, процедуры, прогулки). На тех, кто попадал в коллегиум впервые, вид этих людей производил удручающее впечатление. Между тем с пациентами лечебно-педагогического центра богословы не только общались, но и устраивали совместные праздники. Что же касается Ханса-Петера, то, в отличие от большинства пациентов центра, он обладал вполне нормальной, в хорошем смысле даже заурядной внешностью. У тех, кто интересуется футболом, есть счастливая возможность эту внешность представить: удивительным образом Ханс-Петер был похож на знаменитого вратаря Оливера Канна.
Как и Оливера, Ханса-Петера прославила не внешность. В том ограниченном кругу, где он был известен, из общего ряда пациентов центра и богословов коллегиума Ханса-Петера выделяли его тексты. Он произносил их легко и со вкусом. Я бы сказал – не задумываясь, если бы это определение не намекало на диагноз самого Ханса-Петера. Это были крылатые фразы, новостные штампы, высказывания его наставников из спецшколы, фрагменты каких-то ток-шоу и диалоги из телесериалов.
Познакомившись с нами, Ханс-Петер сказал:
– Знаете, за дружбой нужно ухаживать.
Подумав, он добавил:
– Сейчас я иду к одной женщине, чтобы, так сказать, реабилитироваться.
Высказывание Ханса-Петера о дружбе впоследствии стало ключевым для наших друзей и нас самих. В поисках аргументов для дружеской встречи (с возрастом они, увы, все нужнее) вслед за Хансом-Петером мы говорим друг другу: «Freundschaft muss man рfie gen».
В коллегиуме, где мы замечательно прожили несколько лет, проводились встречи с известными учеными. Обращаясь к ним, Ханс-Петер вполне академично называл их коллегами. Возможно, он не был посвящен во все тонкости изысканной немецкой теологии, но участие его в обсуждении докладов было живейшим. Обычно он задавал вопросы. Чем более высокого уровня абстракции достигала мысль докладчика, тем более насущный и практический характер приобретали вопросы Ханса-Петера. В определенном смысле эти вопросы были полезны: они служили здоровым противовесом сказанному в докладе.
Однажды после филигранного анализа тонкостей Аугсбургской декларации католиков и лютеран Ханс-Петер спросил у докладчицы:
– Скажите, а почему Христа распяли, и главное – почему Он воскрес?
Докладчица скрутила свои бумаги в трубочку и после небольшой паузы сказала:
– Собственно, это – основной вопрос.
По существу она на всякий случай решила не отвечать.
После другого не менее блестящего доклада Ханс-Петер первым поднял руку. Оглядев богословское сообщество, он спросил:
– Моя мама умерла два года назад. Где она сейчас?
Звездный час Ханса-Петера пришел во время выступления одного лютеранского епископа. Епископ говорил скучновато и длинно. Главное – длинно. Время от времени, правда, он переходил на завершающие интонации. Замолкал… Вдыхал. И – с новыми силами продолжал свое выступление. Прервать его никто не осмеливался, потому что любое сообщество – даже богословское – имеет свою иерархию. Спасение пришло в лице Ханса-Петера. Он вошел в зал и остановился посреди рядов. Смотрел на епископа немигающим взглядом того, чья точка зрения отличается от общепринятой. Этот взгляд был настолько не похож на остальные, что епископ запнулся.
– Вы хотели что-то спросить? – поинтересовался он у Ханса-Петера.
Ханс-Петер пожал плечами.
– Нет. Я просто хотел узнать, что здесь творится.
Под пристальным взглядом вошедшего епископ чувствовал себя менее уверенно. Произнеся еще несколько фраз, он в очередной раз выдохнул. Случая
Ханс-Петер не упустил. Он протянул руку в сторону епископа и сказал:
– Атеп.
Зал затрясся от беззвучного хохота. Выступление епископа уже не возобновилось. Кажется, именно после этого случая Ханс-Петер был временно отлучен от научных заседаний.
Между тем к епископам Ханс-Петер относился совсем неплохо. Нужно сказать, что и епископы в большинстве своем отвечали ему тем же. Когда после выступления мюнхенского профессора Венца Ханс-Петер спросил, не может ли он встретиться с лютеранским епископом Мюнхена, такая встреча была для него организована. Результатом аудиенции Ханс-Петер остался в целом доволен. После нее на повестку дня вышли встречи с Иоанном Павлом II и Биллом Клинтоном. О чем Ханс-Петер хотел говорить с Папой, я не знаю, Клинтона же, по его словам, он хотел попросить прекратить бомбардировки Сербии. Репортажи о бомбометании его как телезрителя сильно беспокоили. По не зависящим от Ханса-Петера причинам ни одна из встреч не состоялась, и бомбардировки продолжились.
Зная широту кругозора Ханса-Петера, я спросил его однажды, что он знает о России. Он ответил, что, по его сведениям, это страна, в которой постоянно что-то случается. Помимо этого скорбного знания Ханс-Петер располагал информацией, что русские – большие сладкоежки. В этом мнении он укрепился благодаря нам. Приходя к нам в гости, он пил чай с тортом или пирожными. Мы не то чтобы постоянно ели сладкое, но к приходу Ханса-Петера у нас и в самом деле кое-что в этом роде почти всегда находилось.
Говорю «почти», потому что помню одно исключение, когда появление Ханса-Петера (я был дома один) застало меня врасплох. Я сказал ему, что сладкого у нас сегодня нет, но есть молоко и булка, которые я ему с удовольствием предложу. Поковыряв в носу, Ханс-Петер задумчиво произнес:
– Это я категорически отвергаю.
Он наморщил лоб и дальше говорил как бы сам с собой:
– Кто же мне обещал дать сегодня торт? Кажется, маленькая Даниэла.
Я пожелал ему удачи у маленькой Даниэлы, признавшись, что не представляю, о ком идет речь.
– Я тоже не представляю, – вздохнул Ханс-Петер.
Приходя к нам, Ханс-Петер рассказывал о событиях своей непростой жизни. Его очень раздражали соседи его отца («мелкотравчатые людишки») в деревне под Мюнхеном. Когда он приезжал домой на побывку, они, по его словам, его не замечали.
– Что я должен сделать, чтобы они меня заметили, – возмущался Ханс-Петер, – бросить бомбу?
Всякий раз нам удавалось его от этого отговорить.
В иных случаях соседи (возможно, те же самые), наоборот, не давали Хансу-Петеру покоя, спрашивая его советов по самым разным вопросам. У них ломалась газонокосилка, и они якобы вытаскивали Ханса-Петера из постели, чтобы узнать, как им быть.
– Проверьте электрику! – сердито кричал им (нам) Ханс-Петер.
Они проверяли электрику, и косилка, разумеется, тут же начинала действовать – исходя из хронологии рассказа, уже ночью. Такая востребованность была непростым испытанием, но, судя по мелькавшей в конце рассказов улыбке, были в ней и приятные стороны.
Между тем Ханс-Петер действительно работал. В терапевтических целях его (как и нескольких других ходячих пациентов центра) возили на пару часов в день на автобусный завод, где он, если не ошибаюсь, убирал стружки. Когда однажды в моем присутствии у него брали интервью, он скромно сказал, что делает автобусы. На вопрос: «Вы много работаете?» – Ханс-Петер чеканно ответил:
– День и ночь.
Чтобы излишне не сгущать краски, он кратко сообщил и о том, что по выходным его с товарищами по лечебно-педагогическому центру вывозят за город. Принимавшая участие в интервью директриса центра хотела было развить тему прогулок, но Ханс-Петер мягко ее остановил:
– Наличие отдыха я уже подчеркнул.
Он не был человеком, делающим из отдыха культ.
В последние годы Ханс-Петер стал мрачнеть. Во время одного из совместных праздников богословов и пациентов центра он сидел один и выглядел совсем уж подавленно. Подойдя к нему, я спросил, не принести ли ему сока.
– Наконец-то что-то позитивное, – ответил, кивнув, Ханс-Петер.
Последняя наша встреча произошла позапрошлым летом в Мюнхене. Рассказав о своей занятости, Ханс-Петер неожиданно сказал:
– Мне нужен покой.
Я из вежливости согласился. Он повторил свою фразу еще раз, и меня это удивило.
Когда я ему сообщил, что уезжаю, Ханс-Петер сказал:
– Очень-очень жаль, но ничего страшного.
Прощаясь, он прибавил, что только со мной способен вести осмысленную беседу. Я расценил это как комплимент. Как сказал бы вслед за постструктуралистами Бродский, оба мы были инструментами языка: я – русского, он – немецкого. Прорехи в опыте и сознании мы латали за счет речевого материала – каждый по-своему.
Мы и наши слова
Перечитывая Унбегауна
В одном из писем осени 1935 года Марина Цветаева писала: «Итог лета: ряд приятных знакомств (приятельств) и одна дружба – с молодым русским немцем – в типе Даля, большим и скромным филологом, – о нем был отзыв в последней книге Совр<еменных> записок: специалист по русскому языку XVI в. с странной фамилией (Унгеб) вот и ошиблась – Унбегаун». В чем Марина Ивановна точно не ошиблась – в сравнении немца Бориса Унбегауна с немцем (полу-датчанином-полунемцем, если быть точным) Владимиром Далем. Обозначая удивительный немецкий триумвират нашей филологии, я бы добавил сюда еще одного ученого – Макса Фасмера, составителя самого авторитетного этимологического словаря русского языка. Три этих человека – каждый по-своему – коснулись важнейших струн нашей культуры и сделали их слышимыми.